Черные тузы

Черные тузы    Предприниматель Марьясов заканчивал ужин в ресторане «Два Ивана». Еда показалась тяжелой, фирменные котлеты «подкова» слишком жирными, картофель пережаренным, маринованная спаржа кислой, а клубничный пирог сладким до приторности. Марьясов, широко распахнув пиджак, погладил ладонью вздувшийся живот и вслух заметил, мол, лучше было пару кирпичей проглотить, а не ехать сюда и не тратить деньги на ужин, после которого чувствуешь только, что в желудке застрял булыжник. Молодой пресс-секретарь предпринимателя Игорь Куницын, не страдавший расстройством пищеварения и вполне довольный ресторанной кухней, одобряя остроту своего начальника, хихикнул и поднес к сигарете Марьясова огонек зажигалки.
    Хозяин заведения Харитонов неслышными шагами подошел к столику гостей, изобразил нечто вроде с поклона с полуприседанием и спросил, довольны ли гости угощением.
    – Довольны, – ответил Марьясов, улыбнувшись через силу. – А твой певец, ну, Головченко скоро будет выступать? Путь он на минуту к нам присядет.
    – Сей момент, – Харитонов растворился в полумраке ресторанного зала.
    Головченко в темном с серебристым отливом костюме и белой сорочке, уже загримированный для выхода на сцену, с напомаженными волосами, не заставил себя долго дожидаться, подошел к столику и, поприветствовав Марьясова, сел на стул, налил в чистый стакан минеральной воды.
    – Выпьешь с нами? – Марьясов кивнул секретарю, чтобы тот наполнил рюмки.
    – Вы же знаете, я теперь ни капли, – отказался Головченко. – То есть вообще ни грамма.
    – Вот как? Тогда молодец, – Марьясов усмехнулся. – Это хорошо, умеешь слово держать.
    – Я вам два года назад пообещал, что больше капли в рот не возьму, – Головченко поправил бордовый галстук-бабочку. – И на этой работе пить нельзя. Тут хороший ресторан, лучший в нашем городе.
    Зал неожиданно затих. Оркестр заиграл так тихо, что стало трудно расслышать мелодию. На эстраду вышел мужчина в темном костюме и белых лаковых туфлях и с молчаливым ожесточением принялся молотить чечетку. Глядя на танцора, Марьясов расхохотался.
    – Этот олух мне не нравится, – Марьясов пальцем показал на чечеточника. – Лупит ногами, а в ритм не попадает. Тут в прежние времена выступал один мужик, что-то вроде конферансье. Рассказывал анекдоты и показывал фокусы. Кроликов из шляпы доставал, платки. Приятно посмотреть. Разумеется, все это было ещё до того, как фокуснику отрубили руки.
    – А за что с ним это сделали? – Головченко поморщился.
    – Сейчас уж не помню. Кажется, он у кого-то что-то украл. Да бог с ним, с фокусником. Лучше скажи, как тебе здесь платят, не обижают?
    – Прилично платят. В нашем городке более денежной работы не найти. А в московских кабаках я не нужен. Да, жизнь у меня теперь совсем другая. Взял себя в руки, – Головченко виновато улыбнулся. – Помните, я ведь до того допивался, что выходил на сцену и забывал слова песен. Музыка играет, а я стою, как колода, и что-то мычу в микрофон. Вы за меня тогда поручились перед хозяином, мне дали испытательный срок.
    – Ты просто знал, что меня обманывать нельзя, поэтому и не обманул. Есть люди, которых можно обманывать и даже нужно. Если такого человека хотя бы один раз в день не обманули, он плохо себя чувствует. Голова у него болит и вообще все из рук валится.
    Сделавшись серьезным, певец придвинул стул ближе к Марьясову, выставил вперед правое ухо, будто плохо слышал.
    – Ты знаешь, в городе проводили региональное совещание промышленников, – Марьясов вытащил новую сигарету, а шустрый пресс-секретарь поднес руку с горящей зажигалкой. – Во Дворце культуры состоялось торжественное закрытие, концерт, ужин и всякое такое. Вся эта самодеятельность закончилась заполночь, вот я и уехал. А ты остался до последнего? Правильно?
    – Я выступал на концерте, – сказал Головченко, ещё не понимая, о чем его, собственно, спрашивают. – Это был неплохой концерт. Мне разрешили спеть три песни. Мэр был в восторге…
    – Черт с ним с мэром, наплевать мне на него и на все это совещание, – Марьясов выругался и вправду чуть не сплюнул на пол. – Я уже уходил, но в дверях меня встретил наш городничий, мэр наш и попросил помочь с транспортом, развести каких-то безлошадных гостей. У меня нет собственной автобазы, но я прислал микроавтобус «Фольксваген». Водитель сказал, что и тебя подвозил, так?
    – Я только не знал, что это ваш автобус. Меня высадили возле дома. Я взял свой чемоданчик с эстрадным костюмом и туфлями и вышел, а они, то есть гости, поехали в сторону Москвы. Мой дом на окраине, в той стороне, как в Москву ехать, вот они и поехали.
    – Вспомни, сколько человек осталось в автобусе, когда ты вышел. Возможно, с кем-то из пассажиров ты знаком. Подумай. Ты ведь был трезвый, значит, должен помнить.
    – В салоне было темно… Сидели четыре человека, все мужики, плюс водитель. Ни с кем из этих людей я лично не знаком, но одного парня встречал прежде. Фамилия его Росляков, он корреспондент московской газеты. – Головченко назвал газету и на минуту задумался. – Разрешите, я пойду, мне сейчас выступать?
    – По дороге они о чем-то говорили? – Марьясов не заметил просьбы Головченко.
    – Я не прислушивался, они все выпивши были, – Головченко втянул голову в плечи. – А один из этих мужиков, незнакомый, прихватил с банкета большую бутылку, стакан и какую-то закуску. Как только тронулись, он открыл портфель, вытащил бутылку, стакан и сверток с бутербродами. И всем по очереди предложил выпить.
    – Иди, – сказал Марьясов. – Иди с Богом.
    Головченко, медленно передвигая ноги, пятясь задом и кивая головой, как индийский болванчик, исчез в полумраке. Марьясов отодвинул в сторону пепельницу, не торопясь, с видимым удовольствием высморкался в платок и мутным от дурных мыслей взглядом уставился в зеркальный потолок. Там, наверху, он увидел человека в темном мятом костюме и галстуке, съехавшим на бок. С мрачным видом мужчина двигал челюстью, шевелил нижней губой с прилепившимся к ней коротким окурком. Мрачный человек с бледным, почти землистым лицом сразу и навсегда не понравился Марьясову, но через мгновение он узнал в отражении самого себя и поморщился, смотреть в потолок расхотелось.

*   *   *   *

    Ветер, к ночи набравший морозную силу, наполненный сухим колким снегом, дунул с реки, погнал поземку. Ожидая, когда водитель развернется и подаст машину под освещенный неоновой вывеской козырек ресторана, Марьясов, нетерпеливо переминался с ноги на ногу. Защищаясь от ветра, он поднял высокий воротник пальто, потерся щекой о мех с густым подшерстком и от нечего делать стал разглядывать окна пятиэтажек на противоположной стороне улицы, полускрытые несущимся из темноты снегом. Огоньки зажигались и гасли.
    – Все люди как люди, а я, как хрен на блюде, – вслух самому себе сказал Марьясов.
    – Простите, не понял, – пресс-секретарь Куницын приблизился на шаг и даже вытянул голову в сторону Марьясова.
    – Да это я так, – отмахнулся Марьясов, – своим мыслям отвечаю.
    Опередив слишком услужливого Куницына, он шагнул к подъехавшей машине, распахнул заднюю дверцу и, рухнув на сидение, захлопнул её. Куницын устроился впереди, отдал распоряжение водителю и, сняв с головы шапку, стряхнул снег на резиновый коврик.
    – Да, погодка, – обернулся он к Марьясову.
    – Ничего, не замерзнем.
    Марьясова, поглощенного невеселыми практическими мыслями, тема погоды, совершенно не занимала. Когда разогнавшуюся машину повело юзом на обледенелой дороге, он, не переносивший лихачества, плотно ухватился рукой за переднее сидение, против обыкновения не сделал замечания водителю, а продолжал флегматично разглядывать через боковое стекло серую снежную муть. Марьясов, наконец, оторвался от окна, от молчаливого созерцания снегопада, тронул Куницына за плечо.
    – Долго ещё ехать?
    – Теперь совсем близко, – пресс-секретарь обернулся к начальнику. – У Лысенкова домик на окраине, рядом с производственной зоной. Жена года два назад плюнула ему в морду, взяла ребенка и укатила к богатой тетке в Москву, сюда теперь и носа не кажет. Там он после развода живет один, место тихое. Поговорить нам никто не помешает. То есть, с этим боровом до нашего приезда уже поговорили и дом обыскали. Я им по сотовому из ресторанного сортира позвонил. Спросил: как успехи? Никак.
    – Этот Лысенков не так глуп, чтобы обокрасть меня и, главное, после кражи даже не двинуться с места, даже не попробовать убежать. Ясно, что портфель взял не он. И вообще, я к Лысенкову всегда хорошо относился, доверял ему большие деньги и знал, что копейки не пропадет. Он совестливый хороший мужик.
    – И я ему всегда доверял, – сказал Куницын, обрадованный тем, что подвернулась подходящая тема для разговора. – И человек он действительно хороший, порядочный. Такие порядочные люди в наше время подчистую вывелись, просто нет таких людей. Он скорее из своего кармана доложит, чем чужое возьмет. Нет, нормальный он мужик, просто-таки хороший.
    Куницын говорил с жаром, настроением, отрывисто и веско, говорил так, будто спорил с самим собой или убеждал в своей правоте какого-то невидимого оппонента.
    – Помню, занял он у меня сколько-то денег, так, гроши какие-то, я уж давно забыл о деньгах этих. А он вспомнил, отдал и ещё извинился за то, что задержал. Таких, как этот Лысенков сейчас и не встретишь, каждый гад под себя гребет.
    – Точно, не встретишь, – машинально повторил Марьясов, размышляя совсем о другом, тряхнул головой, возвращаясь к действительности.
    – Три года он курьером работал, а три года это не три дня, не три недели, – и ни одной накладки, копейки не пропало, значит, честный человек, честнейший, – продолжал пережевывать простенькую мысль Куницын. – Такие суммы через него проходили, просто огромные деньги, а копейки не пропало. Значит, можно ему верить, значит…
    – Ни черта это не значит, – Марьясову уже надоело бестолковое словоблудие пресс-секретаря. – В том, что пропал портфель, виноват Лысенков, прежде всего он.
    – Само собой, тут с него вины никто не снимает, – закипел, завертелся на сидении Куницын. – Чисто его вина, только его, недоумка этого, дебила. Наел морду, что блюдо ресторанное, все мозги жиром заплыли, заросли, только о своей гнилой утробе и думает, больше ни о чем. Свинья тупая, гнида. Ему же доверяли, за своего человека считали, а он… Утерся нами. И так со всеми окружающими. Жену бросил, ребенка. У него на первом месте собственная персона. Сволочь какая, тварь. Пробы ставить негде. Ладно, он ещё поссыт кровью.

*   *   *   *

    Оставив шапку в салоне, Марьясов вылез из машины, нерасчетливо, слишком сильно, хлопнув дверцей, остановился на обочине, ожидая, когда Куницын забежит вперед и покажет, куда идти. На утонувшей в снегу улочке ни фонаря, только темный бревенчатый дом, стоящий на отшибе светился всеми пятью окнами. Вдалеке, за глубоким занесенным снегом оврагом, за бетонным забором начиналась производственная зона, там подпирали черное небо полосатые трубы цементного завода. Задуваемые снегом светились, мигали огоньки административного корпуса.
    – Вот по тропиночке этой, – Куницын махал рукой с зажатой в ней шапкой, показывая куда-то вперед себя. – Узкая тропинка, но её видно.
    Марьясов действительно разглядел расчищенную на скорую руку тропинку между высокими сугробами, почти накрывшими низкий штакетник забора. Ориентируясь на черную спину Куницына, неуверенно ступая по скрипучему бегущему из-под ног снегу, Марьясов доковылял до крыльца, чертыхаясь себе под нос. В темных сенях, крепко пропахших мышиными нечистотами и сырой плесенью, обо что-то споткнулся, загремел то ли металлическим корытом, то ли куском жести, снова чертыхнулся, вытянул вперед руку, но тут Куницын, наконец, распахнул дверь в ярко освещенную комнату.
    Пресс– секретарь хотел уступить дорогу начальнику, но Марьясов подтолкнул его вперед, сам прошел следом и, на секунду зажмурившись от ярого света, остановился на пороге, потопал ногами, стряхивая снег с ботинок. Посередине комнаты привязанный бельевой веревкой к креслу с прямой спинкой и вытертыми до белой деревянной фактуры подлокотниками, сидел бывший порученец и курьер Сергей Лысенков. Он медленно повернул голову в сторону вошедших, слизнул языком кровь с верхней рассеченной надвое губы, сглотнул слюну и ничего не сказал. Его лицо, будто смазанное куриным жиром, блестело под пятирожковой стеклянной люстрой, отсвечивало синюшными кровоподтеками и ссадинами. Разорванная на груди и плече рубашка, замаранная кровью и неизвестного происхождения грязью, выползла из брюк. Над курьером, сжав тяжелые кулаки, нависал мрачной тенью Игорь Васильев.
    – М-да, я вижу, вы тут уже хорошо поработали, – неизвестно к кому обратился Марьясов. – И каков результат? – на этот раз Марьясов, посмотрел на Васильева, адресуя вопрос ему.
    – Результат? – Васильев тронул за плечо Лысенкова. – Сам пусть скажет. Пока он ещё может говорить.
    Марьясов сделал несколько шагов вперед, в центр комнаты. Он заглянул в лицо Лысенкова и поморщился.
    – Ты можешь говорить? – спросил Марьясов и отвел глаза в сторону.
    Лысенков закряхтел, повел из стороны в сторону головой, пошевелил кистью правой руки. Марьясов повторил вопрос.
    – Могу говорить, язык мне ещё не вырезали, – Лысенков сплюнул кровью на дощатый крашенный пол. – Но я уже все сказал, чего знаю, все сказал. Сто раз все повторил слово в слово.
    – Значит, повтори это мне в сто первый раз.
    Чтобы отогнать противный удушливый запах, Марьясов закурил. Голубой прозрачный дым поднялся вверх под потолок, к запыленным плафонам стеклянной люстры. Табак почему-то горчил, сушил рот. Марьясов бросил сигарету на пол и раздавил её каблуком ботинка.
    – Пусть мне развяжут руки, у меня болят руки, – попросил Лысенков. – Хватит меня мучить.
    – Тебя больше не тронут пальцем, только скажи правду, – Марьясов провел рукой по голове, почувствовав под пальцами влагу запутавшихся в волосах растаявших снежинок. – Давай по порядку, все как было. Итак, вечером я тебе позвонил, попросил развести по домам гостей семинара. Позвонил именно тебе, потому что ты отогнал к своему дому микроавтобус. Так? У тебя же находился кейс, который ты должен был на следующий день доставить в Москву. Так? Ну, отвечай.
    – Так, – Лысенков наклонил голову набок, вытер плечом кровоточащие губы. – Я на микроавтобусе ждал этих людей возле дворца культуры. Потом они вышли.
    – Дальше, что дальше?
    – Дальше четверо мужиков сели в машину, я уж трогаться хотел, но тут прибежал этот певец из кабака, Головченко, – Лысенков снова сплюнул на пол. – Он вышел первым, у своего дома. Остальных я довез до Москвы.
    – А как в автобусе очутился кейс?
    – А где мне его было оставить? – Лысенко шевелил языком с видимым усилием. – Хотел в подпол спрятать. А потом черт дернул взять с собой. Виноват. Скажите ему, – он кивнул на Васильева, – пусть меня больше не мучает. Пусть он мне развяжет руки.
    Марьясов сердито засопел.
    – Как получилось, что чемоданчик исчез? Ты можешь мне это объяснить?
    – Не могу, – Лысенков помотал головой. – Перед Москвой, у самой окружной показалось, что заднее колесо жует резину. Я остановился и вышел из автобуса. Заменил колесо, и мы поехали дальше. Чемоданчик лежал на переднем сидении рядом со мной, а они все сидели сзади, в салоне. Это до того, как я менял колесо. Когда я вернулся, не обратил внимания на чемоданчик. Не посмотрел, на месте ли он. Я виноват. Но пусть меня больше не мучают, – Лысенков заплакал.
    Марьясов засунул руки в карманы пальто, отступил на шаг и глянул на Васильева.
    – Он сказал, кто находился в автобусе, где вышли пассажиры и все такое прочее, все детали?
    – Я для памяти записал.
    Васильев вытащил из кармана мелко исписанный блокнот, приготовился читать, но Марьясов движением руки остановил его.
    – Это потом, – сказал он и посмотрел на Лысенкова, на его блестящий, покрытый крупными каплями испарины лоб, водянистые сочащиеся слезами глаза. – Так ты все вспомнил?
    – Я вспомнил все, – Лысенко давился слезами.
    – Тогда вспоминай дальше. Вспоминай, почему из автобуса исчез кейс. Сиди и вспоминай.
    – Ты слышал, сука? – вскрикнул Куницын каким-то тонким не своим голосом. – Тебе сказали: вспоминай.
    Пресс– секретарь выскочил из-за спины Марьясова, по дороге схватив с подоконника кусок электропровода, размотал его. Наклонившись над Лысенковым, пятерней ухватив того за волосы, поднял голову курьера кверху.
    – Еще не вспомнил, тупая задница? – Куницын, казалось, заскрипел зубами, но скрипели не зубы, а лаковые ковбойские сапоги с ушками. – Ты у меня все сейчас вспомнишь, парашник.
    Куницын отступил на шаг, широко размахнулся и хлестнул Лысенкова двужильным электропроводом по лицу. Тот коротко вскрикнул, дернулся, едва не опрокинув кресло. Куницын снова размахнулся правой рукой, электропровод засвистел в воздухе, Лысенков охнул от боли, древнее кресло заскрипело, казалось, готовое развалиться на части. Марьясов отошел в сторону и сел на мягкий диван, покрытый цветным покрывалом в безвкусном восточном стиле. Васильев тронул за плечо Куницына, остановил его руку, занесенную для нового удара.
    – Осади, ты глаза ему выхлестнешь, тогда он сдохнет. А мне он пока целый нужен. Вода там вскипела? – возвысив голос до крика, прогремел Васильев.
    – Давно уж вскипела, – ответил какой-то мужчина из-за двери в кухню. – Оба ведра.
    – Тащи ведро сюда.
    – Что вы задумали? – Марьясов поднес зажигалку к кончику сигареты.
    Васильев расстегнул пуговицы сорочки, скинул её и, остался в белой майке без рукавов.
    – Для начала сварим ему кипятком ноги, а там видно будет. Попарим хорошенько, пока мясо с костей не отвалится. Если что знает, скажет обязательно. Тут, как говориться, двух мнений быть не может.
    Лысенков икал и плакал на своем деревянном кресле. В комнату, сгибаясь под тяжестью большого ведра с кипятком, вошел молодой парень. Поставив ведро у ног Васильева, парень исчез на кухне и вернулся назад с белым эмалированным тазом.
    – Вы, Владимир Андреевич, вышли бы отсюда, – повернулся к Марьясову Васильев. – А то здесь жарко будет, как в бане.
    Марьясов поднялся с мягкого дивана, шагнул к Лысенкову.
    – Сергей, через пару минут я не смогу для тебя ничего сделать. Ты перестанешь быть человеком. Подумай.
    – Я сказал все, – Лысенков громко икнул. – Пусть он меня больше не мучает. Скажите ему.
    – Игорь, пойдем на улицу.
    Марьясов повернулся к пресс-секретарю, внимательно наблюдавшему за действиями Васильева.
    – А можно я останусь? – Куницын посмотрел на Марьясова просительно. – Пожалуйста.
    – Ну, как хочешь, я в машине.
    Марьясов пожал плечами и быстро вышел из комнаты.

*   *   *   *

    Марьясов промаялся в машине около часа. Время от времени он поглядывал на освещенные окна дома, затуманенные горячим паром. Он курил, и, включив свет в салоне, пытался читать газету, но никак не мог сосредоточится. Пару раз он выходил из машины, делал вокруг неё круги, снова занимал место на заднем сидении. Метель на улице не собиралась успокаиваться, напортив, становилась все злее, ветер тонким человечески выл где-то рядом, может, в печной трубе дома Лысенкова. Дальние огоньки цементного завода растворились в ночи и в снегу.
    Фигура Куницына темной тенью отделилась от дома, когда Марьясов, уже совсем потерявший терпение, собирался снова по морозцу прогуляться вокруг автомобиля. Пресс-секретарь, устроился на переднем сиденье, обернулся назад, в полутьме его глаза горели странным неестественным возбуждением.
    – Ну, Васильев постарался, – Куницын, пытаясь передать, как именно постарался Васильев и не находя слов, лишь с шумом выпустил из груди воздух. – Постарался, попотел… А Лысенкову через воронку влили в глотку литр водки. Вообщем, несчастный случай, пьянка до добра не доводит, – Куницын хихикнул. – Любой двухнедельный покойник сейчас выглядит лучше него.
    – И что Лысенков? – Марьясову неприятно было видеть глаза пресс-секретаря, горевшие яркими угольками.
    – Готов, – Куницын перевел дух. – Видно, он и вправду знал не больше того, что рассказал. В последний момент ему уже не было никакого смысла врать.
    Куницын, видимо, собирался сообщить ещё что-то, но остановился, поняв, что Марьясов не хочет знать подробностей.
    – Лысенков что-нибудь ещё сказал перед смертью? – Марьясов вздохнул.
    – Ничего такого. Он только спросил, сколько времени. И все, потом умер.
    – Ладно. Чемодан придется найти.
    – Васильев найдет. Где бы кейс ни находился, кто бы его ни украл, – сказал Куницын. – Васильев найдет обязательно.
    Марьясов посмотрел на окна дома. Сейчас он отчетливо увидел, как в комнате, выливая на пол бензин из канистры, двигается Васильев, уже одетый в светлую дубленку. Рядом с ним беспорядочно суетился молодой парень, его помощник Трегубович. Отбросив пустую канистру в сторону, Васильев исчез из поля зрения, но уже через минуту появился на улице. Одно за другим выдавив два оконных стекла, он запалил газету и просунул горящую бумагу в комнату.
    – Поехали, – Марьясов тронул водителя за плечо.

*   *   *   *

    Петр Росляков, осмотрев беглым невидящим взглядом стены собственной комнаты, приложил лоб к холодному оконному стеклу и проглотил застрявший в горле тошнотворный садкий комок. За окном улавливалось какое-то неясное движение, вечерние пешеходы в синих ранних сумерках похожие на бесплотные тени, преломлялись в замороженном стекле, появлялись и исчезали. Бесшумно, не касаясь мостовой, проплывали машины, похожие то ли на бесформенные дирижабли, то ли на серых слонов.
    Росляков поежился, хотя в комнате было тепло.
    То, что случилось сегодня, казалось дикостью совершенной, не укладывалось ни в какие привычные, давно сложившиеся понятия и представления о повседневной, человеческой жизни и будничном бытие. Оторвав лоб от стекла Росляков, словно стряхивая созерцательное оцепенение, тряхнул головой. Нужно, избавившись от лишних эмоций, посмотреть на вещи здраво и трезво, спокойно все обмозговать, что-то определенное решить для самого себя, а уж потом действовать. Главное не запаниковать.
    Хотя легче всего поддаться чувствам, наделать глупостей, о которых наверняка в последствии придется жалеть. Поднять, например, телефонную трубку, дозвониться до милиции и отмочить что-нибудь этакое: «У меня тут небольшое происшествие, недоразумение, можно сказать, бытовая мелочь. Даже совестно, что вас побеспокоил. У меня в квартире незнакомый человек. Совершенно случайно встретились на совещании производителей. А фамилия его Овечкин. Если он не врет, то есть не врал. Потому что в данный момент он ничего сказать не может, потому что умер. То есть погиб. Диктую адрес…»
    Нет, это не те слова, детский лепет. С милицией так не разговаривают. Еще подумают, что звонит умалишенный или, что скорее, преступник. Нет, эти слова никуда не годятся, так с милицией говорить не принято. «А как с милицией говорить принято?» – спросил себя Росляков и отступил от окна. Что делать? Что в таких ситуациях делают нормальные люди? Нормальные люди в такие ситуации не попадают. Во-первых, спросить совета не у кого, во-вторых, к тридцати годам пора стать взрослым человеком и научиться принимать решения. Теоретически – да, разумеется, пора… А практически, съевший зубы опытный мужик не только растеряется, это само собой, что растеряется, а запросто, сам того не заметив, с ума съедет. Так сказать, на обочину безумия.
    Росляков прошелся взад-вперед по комнате. Наконец, пересилив себя, он мрачно сдвинул брови, вышел в коридор, шагнул в кухню. Вот он, Овечкин Анатолий Владимирович. В окровавленной на правом плече светлой рубашке с засученными по локоть рукавами, в брюках, задравшихся выше щиколоток, лицом вверх лежит себе поперек кухни и не дышит. Широко раскрытыми глазами безучастно уставился на горящую под потолком стосвечовую лампочку. Чувствуя предательски дрожь в коленях, Росляков, стараясь не наступить в лужицу растекшейся по кафельному полу крови, присел на корточки. Тошнота отступила, опустилась куда-то вниз, в желудок, грозя в любой момент вернуться. Теперь надо осмотреть Анатолия Владимировича – а там видно будет, там, глядишь, все само собой и решится.
    Спасительные, остроумные решения всегда приходят неожиданно. Нужно только не волноваться. Эка невидаль, покойник. Ну, умер человек, погиб, его бояться нечего, если уж кого бояться – только живых. А тут просто бездушная плоть, манекен, – успокоил себя Росляков, но совсем не успокоился. Ощутив тяжелые толчки сердца в груди, он сглотнул новый сладкий комок, провел высохшим от волнения шершавым языком по небу. Лишь бы не стошнило. Он нагнулся ближе к голове Овечкина. Внимательно рассмотрел седой залитый кровью правый висок с черным отверстием. Кожа возле отверстия серовато-бледная, но здоровая, естественная, нет следа от порохового ожога. Значит, стреляли не в упор. Выходного отверстия нет, пуля осталась в голове.
    Чисто лицо, ни синяков, ни ссадин. Росляков согнул в плече руку Овечкина. Еще мягкая рука, ещё как живая, хотя и холодная, трупное окоченение не началось. Значит, с момента смерти прошло не более четырех часов. Скорее всего, Овечкин застрелился сидя на стуле посередине кухни. Или его застрелили? Нет, первое вернее, застрелился. Вот, собственно, почти все выводы, что можно сделать. Росляков не судебный эксперт, даже не врач, всего-навсего газетный корреспондент. И не каждый день он находит трупы мало знакомых людей в собственной кухне.
    Он встал на ноги и поднял с пола, из-под стола, пистолет Макарова, взвесил его на ладони, вытащил из ручки обойму. Выщелкнул из обоймы пять стандартных патронов девятого калибра, раскатившихся по столу. Он понюхал ствол, почувствовав кислый свежий запах сгоревшего пороха. Все, на этом самодеятельные изыскания можно считать завершенными, – и пора обращаться, куда следует. Бросив косой взгляд на тело, он вышел в коридор, прошел в ванну и тщательно, с мылом вымыл руки.
    Итак, надо звонить в милицию, от этого никуда не денешься, процедура крайне неприятная, но необходимая. Росляков вытер руки мятым полотенцем и сел на бортик ванной. Итак, милиция… Нужно обдумать все слова, все действия, чтобы не смешить людей и не ставить самого себя в щекотливое двусмысленное положение человека, вынужденного оправдываться в том, чего он не совершал.
    Он звонит в милицию… Но в какую именно милицию он звонит, в ближайшее районное отделение или лучше сразу на Петровку? Не имеет значения, только скажи, что в твоей квартире лежит труп – и долго ждать не придется, приедут и те и другие, и местные и сыщики из ГУВД, плюс следователь прокуратуры, плюс эксперты и ещё чертова туча незнакомых людей.
    Да, шума будет много. Народ возвращается с работы, а милиционеры весь дом на уши поставят: понятые, свидетели… После этого происшествия на него, Рослякова, будут показывать пальцем. Вот, убийца идет, мокрушник. Впрочем, квартиру можно будет поменять. Даже нужно.
    Сволочь Овечкин, угораздило же его застрелиться именно здесь, на чужой кухне, в квартире почти незнакомого человека, тоже выбрал место. Вышел бы хоть в парадное, спустился на этаж ниже и пустил себе пулю хоть в висок, хоть в задницу. Так нет, нужно ему именно в чужой квартире… Интересно, думает ли человек о тех неудобствах, что причинит своей гибелью окружающим людям? Если этот тип хоть о чем-то думал, так, может, жив остался.

*   *   *   *

    Мелкие мысли хаотично разбегались, уводили Рослякова куда-то в сторону от главного решения. Итак, он наберет номер: «Простите за беспокойство, но у меня тут в кухне труп незнакомого мужчины валяется. Не могли бы вы его, этот труп, забрать куда-нибудь? Пусть там у вас полежит где-нибудь, а то я боюсь покойников. Вот и прекрасно. Заранее благодарен». Нужно обдумать все слова, все мелочи. Росляков морщил лоб и чесал переносье, но ни одной дельной мысли в голову не пришло. Он повращал глазами, сорвался с места и вышел в прихожую к неожиданно зазвонившему телефону.
    – Я тебе на работу звоню, а ты уже дома, – голос Марины показался Рослякову то ли взволнованным, то ли раздраженным. – Жду его, как дура… Мы на дне рождения должны быть уже к шести часам. Ты что забыл?
    – Нет, конечно, не забыл, – Росляков плечом прижал трубку к уху и придвинул ближе стул. – Я помню, все помню. Как такое можно забыть? День рождения у человека, у приятеля. Только об этом и думаю. Предвкушаю.
    – Тогда почему ты дома?
    – Дома я почему? – переспросил он, уже успевший забыть, давно ли оказался в своей квартире и зачем сюда заехал. – Ну, завернул переодеться, костюм хотел надеть, рубашку свежую.
    – Ах ты, умница, – голос Марины смягчился. – Во сколько мне тебя ждать?
    – Ты знаешь что, – Росляков, собираясь с мыслями, потер уже покрасневший лоб, – ты вот что, ты меня вообще-то не жди. Я сегодня не смогу приехать, то есть на день рождения пойти не смогу. Никак. Все отменяется. Тут у меня дома такое, такое тут у меня… Один мужик… Короче, это совершенно не телефонный разговор, то есть абсолютно не телефонный.
    – Что-то случилось?
    – Случилось, – вздохнул Росляков. – Но не то чтобы серьезное, так неприятность небольшая. Мелочь. То есть не совсем мелочь, дело-то важное…
    – Произошло что-то серьезное? – Марина взволнованно задышала в трубку. – Что случилось, Петя? Я немедленно приеду.
    – Нет, только не приезжай, этого не надо, ты уже не успеешь меня застать, – встрепенулся Росляков. – Меня уже через пять минут не будет дома. Даже через три минуты. Я одетый стою в дверях. Шапка на голове.
    – Можно узнать, в какую степь ты собрался?
    – Да, можно узнать, – тупо повторил Росляков. – То есть я хотел сказать, что как раз этого узнать нельзя. Это сюрприз. Приятный сюрприз, для тебя приятный. Ты будешь в восторге, на седьмом небе будешь, даже выше.
    – До чего мне надоело твое глупое бесконечное вранье, – Марина говорила, как плевалась. – Ты достал меня своей ложью. Ты только и делаешь, что постоянно врешь, врешь и снова врешь. Ты удовольствие от этого получаешь или как? Тебе нравится разыгрывать из себя дурака? Все, пошел к черту, – раздались короткие гудки отбоя.
    Росляков вернулся в комнату, вытащил из стола записную книжку, в задумчивости перевернул несколько страниц. С кем из знакомых можно посоветоваться? С Маратом? Он юрист, правда, специализируется на гражданском праве, но хоть один дельный совет дать сможет? Нет, к Марату лучше не обращаться. Этот чистенький мальчик перепугается до смерти, само собой, намочит в штаны, перестанет слушать уже на середине и положит трубку. А потом подумает, подумает, ещё подумает. Он любит долго думать, обстоятельно. Подумает, да и стукнет. Не пройдет и получаса, звонок в дверь: «Откройте, милиция». Росляков перевернул ещё несколько листков блокнота.
    Может, Николаю позвонить? Этот не испугается и не стукнет, но и совета дельного не даст. Еще в школе любая простейшая задачка его, тугодума от рождения, ставила в тупик. Дохлый номер, с Колей только слова тратить попусту и выслушивать его девичьи вздохи, вопросы, полные искреннего идиотизма. Советов ждать не от кого, друзей у человека не находится, когда эти друзья особенно нужны, придется действовать самому, придется… Что придется? По идее, в квартире давно должна быть милиция. До её приезда нужно, по крайней мере, стереть собственные пальцы с пистолета и патронов, снарядить обойму, вложить пистолет в руку самоубийцы. Это первое. Затем следует придумать ответы на вопросы, которые ему зададут в первую очередь, сходу.
    Его спросят: каким образом в твоей квартире оказался этот человек, Овечкин Анатолий Владимирович? Что ответить, сказать правду? Ну, Росляков побывал в области на совещании. В зале дворца культуры он сидел рядом с Овечкиным, вместе, в одном автобусе они вернулись? Выпили на банкете и обратной дорогой. Прилично так поддали. Овечкин пожаловался, что ему негде ночевать. Всегда отзывчивый, разомлевший от водки Росляков пригласил почти незнакомого человека к себе домой. На квартире ещё добавили. Кстати, сколько же они в общей сложности выпили? Если все суммировать? Немало, так скажем, немало.
    Но утром Росляков все же нашел в себе силы встать, ополоснуть холодной водой лицо и отправиться на работу. А Овечкин? Позапрошлым утром он трупом лежал на диване, словно умер ещё тогда, не придя в себя после ночного выпивона. Он заворочался, скинул с груди тонкое одеяло, на минуту открыв глаза, он посмотрел на Рослякова, хрюкнул и вдруг сказал: «Что, страдаешь, Петя? Это, друг мой закон асфальтовых джунглей: чем лучше вечером, тем хуже утром». Сделав это неожиданное заявление, Овечкин отвернулся к стене, откинул руку за спину и совершил обратный переход, от бодрствования к глубокому сну. Росляков минуту постоял над распластанным на диване телом, собираясь предложить гостю одеться и покинуть гостеприимное жилище, но почему-то не решился разбудить Овечкина, сопевшего глубоко и ровно. «Когда надумаете уходить, просто захлопните дверь», – сказал Росляков. Овечкин, скорее всего, не услышал голоса хозяина. Росляков отправился на работу сочинять газетный отчет. В течение дня он трижды позвонил на квартиру, но трубку никто не поднимал. Выходит, ночной гость ушел. Но вечером выяснилось, что хозяин обрадовался преждевременно. Переступив порог квартиры, Росляков ещё в прихожей почувствовал табачный аромат тех крепких сигарет, которых сам не курил. Овечкин, расставив на кухонном столе батарею пивных бутылок, уставившись в экран маленького телевизора, внимательно смотрел выпуск новостей.
    «Слушай, ничего если я ещё одну ночку у тебя, так сказать, перекантуюсь? – Овечкин повернулся к Рослякову и просительно склонил голову набок. – Ничего? Завтра меня здесь не будет». «Вообще-то у меня совсем другие планы, – честно признался Росляков. – На твое присутствие я как-то не очень рассчитывал». «Но ведь не на вокзал же мне идти на ночь глядя? Не в дом колхозника? – Овечкин кисло улыбнулся, словно допускал возможность того, что в дом колхозника идти все-таки придется. – Хотя бы кусочек сердца ещё остался в твоей груди?» «Сердца, может, и осталась самая малость, – нахмурился Росляков, чувствуя лишь усталость и неспособность к затяжному спору с Овечкиным. – Оставайся».
    Теперь можно себя ругать последними словами, крыть в три этажа, можно вырвать клок волос или посыпать голову табачным пеплом, это – на выбор. Реального положения вещей эти действия все равно не изменят. Овечкин с прострелянным виском отдыхает на кухонном полу, а он, Росляков, запутавшись в собственных мыслях, старается придумать что-то дельное, зная, что в таком состоянии способен лишь натворить новые неисправимые глупости.

*   *   *   *

    Новый телефонный звонок вывел Рослякова из пространной задумчивости, подскочив с дивана, он снял трубку второго аппарата, стоявшего на журнальном столике. На этот раз звонила мать.
    – Думала, тебя уже не застану. Почему ты сейчас дома? Кажется, ты собирался к какому-то приятелю на день рождения?
    – Разве собирался? – Росляков напряг память. – А, ну да, конечно, собирался. Но вышла заминка с этим делом, – он тянул время, стараясь что-то придумать. – Осечка с этим делом вышла. В последний момент все расстроилось. Именинник заболел.
    – Надеюсь, не дурной болезнью? – Галина Павловна хмыкнула в трубку.
    – Я тоже на это слабо надеюсь.
    – Я, собственно, вот по какому поводу. Послезавтра твой отец приезжает, только что он мне звонил, поставил в известность. Мне звонил, потому что у тебя занято было.
    – Вот как? – Росляков сразу решил для себя, что отец приезжает совсем не ко времени.
    – Ты не рад?
    – Почему же не рад. Я рад, я очень рад, просто очень. Хотя, честно говоря, я даже забыл, как отец выглядит. Ведь мы не виделись… Сколько же лет мы с ним не виделись?
    – Это не важно. Кажется, твой отец плохо себя чувствует, он, кажется, серьезно заболел. Так я поняла. Впрочем, болезнь – вполне закономерный итог той жизни, которую он вел. В Москве он хочет показаться каким-то врачам, ему дали направление. Видимо, он остановится у тебя.
    – У меня? В квартире у меня?
    – Где же еще? Он небогатый человек, чтобы по гостиницам ночевать.
    – А может, пусть у вас пока поживет, ну, хотя бы первое время?
    – С какой стати ему жить у нас? Я против. И Николай Егорович будет возражать. Он ученый человек, профессор, он должен отдыхать после работы, ему нужно уединение, покой, а тут твой отец с сомнительными болячками. Нет, об этом и речи быть не может.
    – Мне кажется, Николай Егорович как раз возражать не будет.
    – Петя, это не предмет для обсуждения. Виктор Иванович твой отец, мне он никто, бывший муж – и только. И потом, почему Николай Егорович должен страдать, если твоему отцу нездоровится? Если у тебя в квартире как всегда не убрано, я могу приехать и убраться. Мне приехать?
    – Нет, не надо приезжать, – встрепенулся Росляков. – У меня тут как раз все нормально. Как раз с работы пришел и думаю, чем бы заняться… И взялся за уборку. Решил все освежить, ну, пропылесосить и вообще посуду помыть. То есть, уже помыл, сейчас пыль со шкафа вытираю. Тряпочкой.
    – На тебя это не похоже, – Галина Павловна назвала номер и время прибытия поезда. – Запиши. Ну, хорошо, ты хоть отца встретишь?
    – Постараюсь, если смогу, точно не знаю, – сказал Росляков. – Время неудобное, могут с работы не отпустить. Но постараюсь отпроситься.
    – Ты уж постарайся.
    Галина Павловна, видимо, недовольная разговором, бросила трубку.
    Росляков тоже опустил трубку, но тут же снял её, повертел в руках и снова положил на место. «Сейчас же, немедленно звоню в милицию, пусть приезжают, пусть задают любые вопросы на засыпку, пусть все будет, как будет», – решил он. В конце концов, он не может отвечать за каждого сумасшедшего, в воспаленную голову которого взбрело кончить счеты с жизнью на чужой кухне.
    Деликатные люди для таких целей снимают гостиничный номер. А дальше по программе. Для начала нанимают красивую проститутку, затем выпивают перед кончиной бутылку хорошего вина, выкуривают дорогую сигару, пишут в адрес администрации записку с извинениями, намыливают бельевую веревку – все красиво, благородно и чисто. А тут, напакостил в чужой квартире… Хорошо хоть стрелял в висок, а не рот, не в небо, не в шею, хорошо хоть мозги себе не вышиб, полбашки не снес, иначе можно было утонуть в крови этого Овечкина, крупный мужик, и жидкости в нем много. А тут лужа небольшая, так, лужица…
    Интересно, остался ли ещё в пачке стиральный порошок? Кровь легко смоется с кафельных плиток пола. А тело этого придурка в багажнике «Жигулей» можно вывести будущей ночью, скажем, за город или на Лосиный остров, или на худой конец в Измайловский парк. Там избавиться от груза, заодно выбросить и верхнюю одежду, ратиновое пальто, шарф и меховую шапку. И, разумеется, пистолет. Но Росляков этого не сделает, он вызовет милицию, ответит на все вопросы, а там пусть разбираются, пусть выясняют, как там у них это называется? Ну, мотивы или что-то в этом роде. Решено, он звонит в милицию. Окончательно и бесповоротно – решено.
    Росляков упругой волевой походкой прошел на кухню, стараясь не смотреть в лицо покойника, ухватившись за щиколотки, задрал ноги Овечкина вверх. Пятясь спиной, потянул тело за собой в коридор. Открыв ногой дверь ванны, он сделал остановку, не выпуская из рук щиколотки Овечкина, наклонил голову и стер плечом со лба неожиданно проступившую испарину.
    Упираясь ногами в пол, он доволок тело до ванной, ослабив хватку, бросил ноги и перевел дыхание. «Да, ты, Овечкин, тяжелый, как корова», – произнес он вслух, подошел к раковине и, пустив воду, снова вымыл руки. «Хорошо бы его расчленить, так сказать, для компактности, – вслух сказал Росляков, сам не понимая, шутит он или рассуждает серьезно. – Да, интересная картина, достойная пера великих живописцев: „Корреспондент столичной газеты Росляков расчленяет в ванной предпринимателя Овечкина“. Росляков нервно хихикнул. „Боже мой, неужели я делаю это? – он прыснул на лицо холодной воды и честно ответил самому себе. – Да, я это делаю. Дикий факт, но это факт. Только вот расчленить господина Овечкина я, увы, не смогу. Пожалуй, на эту операцию духу не хватит“. Росляков снова захихикал, показалось, мышцы лица свело судорогой.
    Он присел на корточки сзади тела, сцепил пальцы рук замком на груди Овечкина, распрямившись, приподнял тело за плечи, перевалил его через бортик ванной. «Вот здесь, в ванной, пока и посиди, до лучших времен», – Росляков перевел дыхание.
    Он погасил в ванной свет, прошел на кухню и, устроившись на стуле, сунул в рот сигарету. Покатал ладонью по столу пистолетные патроны, стряхнул пепел мимо морской раковины, служившей пепельницей. На спинке второго стула висел темно синий пиджак Овечкина, только сегодня оставленный здесь своим покойным хозяином. Росляков, протянув руку, пошарил в одном внутреннем кармане, затем в другом, выложил на стол бумажник, перьевую ручку, новую, видимо, недавно начатую записную книжку. Больше ничего, только полупустой пакетик орешков. Росляков задумчиво полистал записную книжку и отложил её в сторону. «Что же мне с тобой делать, Овечкин?» – Росляков вытащил из пачки новую сигарету. «Что же мне делать с тобой, дорогой мой человек?» – Росляков готов был истерически в голос рассмеяться или, напротив, разрыдаться от бессилия, от невозможности что-либо исправить.
    Но ничего исправить Росляков не мог.

*   *   *   *

    Люди расходились с кладбища, спеша укрыться от пронзительного ветра и снега в теплом автобусе, приткнувшимся возле распахнутых настежь ворот. Марьясов, поправляя ленты на венках, дольше других задержался у свежей могилы своего бывшего водителя и порученца Лысенкова. Наконец, Марьясов, завершая церемонию прощания на высокой ноте, утробно высморкался в большой свежий платок, стер со щеки холодную слезинку и отошел от могилы. Выйдя на центральную аллею, он зашагал размашисто и так скоро, что пресс-секретарь Павел Куницын, то и дело оступаясь на ровном месте, скользя по снегу гладкими подошвами модных башмаков, едва поспевал за начальником. Миновав кладбищенскую церковь и наполовину утонувшую в снегу часовенку, Марьясов нагнал женщину в шубе и черном платке поверх меховой шапки, неторопливо бредущую к выходу, тронул её за плечо.
    – Вера Ивановна, на минуточку, – Марьясов снял перчатки, сунул их в карманы пальто. – Только хотел сказать, что на поминки не поеду.
    – Как же так? – старшая сестра Лысенкова глядела на него снизу вверх мутными от слез глазами. – А я на вас так надеялась. Вы ведь Сережин начальник… Сколько лет вместе проработали…
    – В Москву срочно вызывают по делам, – Марьясов печально покачал головой. – Его смерть мои дела не отменяет.
    – Жалко, как жалко, – Лысенкова, кажется, готова была снова разрыдаться. – Помянули бы по-человечески, да и ехали…
    – Мы его обязательно помянем промеж своих, – пообещал Марьясов. – А так я ведь сделал все, что мог. Вы на меня не в обиде?
    – Что вы, что вы, – женщина сгибала и разгибала короткие красные пальцы, похожие на крабовые клешни. – Вы и с похоронами похлопотали, и зал, кафе это для поминок арендовали, и деньгами…
    – Вот и ладно, что не обижаетесь, – кивнул Марьясов. – Жалко Сергея, так жалко, что сердце разрывается, – Марьясов приложил ладонь к груди. – Давно известно, что смерть лучших из нас выбирает.
    – Лучших она выбирает, – неожиданно передразнила женщина и шмыгнула носом. – Был бы трезвый той ночью, так и жил бы себе. А он напился, да ещё канистру с бензином зачем-то в дом приволок. Лучших… Нечего было пить. Такаю смерть страшную себе выбрал.
    – Я разговаривал с экспертом, – Марьясов нахмурился, словно давая понять, как трудно ему сейчас говорить о подробностях гибели близкого человека. – Так вот, он объяснил, что Сережа, видимо, сперва задохнулся угарным газом, а потом уж сгорел. Уже мертвый. Умер он безболезненно, как уснул.
    – Спасибо вам.
    Женщина попыталась обнять Марьясова обеими руками, но тот ловко ускользнул от объятий, отступил на шаг и каблуком сапога отдавил ногу безмолвно стоявшему за его спиной пресс-секретарю. Куницын тихо охнул, выразительно поморщился и стал сосредоточено растирать пальцами кончик покрасневшего носа.
    – Я лишь долг свой выполнил. А чужого горя не бывает.
    – Не бывает чужого горя, – взахлеб подхватила Лысенкова.
    – Не был мне Сережа чужим человеком, он как сын мне, как брат. А, что говорить… Словами этого все равно не выразить, не передать этого словами, и слезами не выплакать, – Марьясов шлепнул себя ладонью по груди, словно перешибая стоны, рвавшиеся из этой самой груди. – Да, такое горе, – Марьясов смахнул с правого глаза снежинку.
    Он замолчал, решив, что насчет сына и брата, которым ему якобы доводился покойный Лысенков, он явно перегнул палку, переусердствовал в образном красноречии до смешного. И вообще вся эта слезливая патетика совершенно ни к чему, только вреда наделаешь. Как бы эта клуша, сестра Лысенкова, не приняла его слова за чистую монету и не стала приставать со всякими глупыми просьбами. Видимо, чего-чего, а всяких просьб у неё скопилось немало, мешок целый. Впрочем, плевать на нее. Грустными глазами он осмотрел высокие наросты сугробов на могилах. Изо рта, словно сама светлая душа, вылетело и исчезло голубое облачко пара.
    – Спасибо вам, – повторила Лысенкова.
    Марьясов кивнул головой и, сопровождаемый отставшим на полшага Куницыным, быстро зашагал к машине.

*   *   *   *

    По делам в Москву Марьясов, разумеется, не собирался, с кладбища он покатил в выкупленный под офис особняк на улице пионера Воронова. Войдя с мороза в помещение, ещё хранившее после ремонта запах масляной краски и обойного клея, Марьясов разрумянился, попросил принести в кабинет крепкого чая с лимоном и бутерброды. Куницын, до костей промерзший на кладбище и рассчитывавший разделить скромную трапезу начальника, засуетился, принимая у того пальто и меховую шапку, пристроил одежду в стенном шкафу и, отдышавшись после трудов, развалился на диванчике в уголке кабинета. Секретарь принесла и составила с подноса на низкий журнальный столик чай, печенье и бутерброды.
    – Можно?
    Марьясов повернул голову на голос. Не ожидая ответа, в кабинет шагнул Васильев, на ходу расстегнув пуговицу пиджака, он сел на диванчик, заставив Куницына, увлеченно жующего бутерброд, потесниться.
    – Что-то удалось узнать? – Марьясов задал вопрос, продолжая раздумывать о том выпить ли коньяка сейчас или часок повременить до обеда.
    – Да, кое-что, – кивнул Васильев. – Собственно, для начала я проанализировал все то, что сказал перед смертью Лысенков, – Васильев заворочался на скрипучем диванчике, полез во внутренний карман пиджака и зашуршал листками записной книжки. – Врать ему не было никакого смысла. Момент истины. Да, мало кто из людей умеет достойно умереть…
    – Ну, давай без этой загробной философии, – Марьясов снова поморщился. – Кто умеет умереть, кто не умеет… Чушь все это. Нужно найти чемодан. Об этом и рассказывай.
    – Я обдумал все слова Лысенкова, – Васильев погладил двумя пальцами тонкие щегольские усики. – Получается вот что. В автобусе помимо самого Лысенкова находились следующие лица. Певец из местного кабака Головченко. Он вышел раньше всех у своего дома. Его можно вычеркнуть из нашего списка. Условно вычеркнуть, но оставить на заметке. Далее… Некто Рыбаков Василий Васильевич. Он отпустил своего водителя ещё утром, перед началом совещания. Сказал, что до Москвы как-нибудь сам доберется.
    – С этим я лично не знаком, но фамилию его слышал, – Марьясов подлил в стакан заварки, бросил ещё один ломтик лимона и стал мять его ложкой.
    – Личность этого Рыбакова я выяснил, – сказал Васильев. – Это без проблем. Имеет сельскохозяйственное образование, начинал агрономом в каком-то захолустье. Защитил кандидатскую, но научную карьеру не сделал. Рыбаков вообще по натуре практик. Занимается переработкой сельскохозяйственной продукции, своя сыроварня, колбасный и коптильный цех, собирается теплицы строить и ещё что-то. Короче, крестьянин, навозная душа.
    – Точно, точно, помню его, – прищурился Марьясов.
    – Думаю, этот Рыбаков не наш кандидат, – Васильев покачал головой. – Не тот человек, такой к чужому чемодану не притронется. Впрочем, черт его знает, может, у него клептомания или ещё какая заразная болезнь. Рыбаков человек обеспеченный, не шпана какая-нибудь. Свое дело, особняк в Подмосковье, четырехкомнатная квартира в центре Москвы и ещё кое-какая недвижимость. Жена домохозяйка. Дочери Татьяне девятнадцать лет, живет с родителями. В Москве из автобуса Рыбаков вышел первым, собирался поймать такси. Факт, казалось бы, незначительный. Но в общем, контексте этот поступок можно оценить по-разному. Зачем выходить из автобуса, если в нем тебя довезут прямо до дома?
    – Откуда у тебя вся эта информация? – Марьясов сладко зевнул.
    – Все старик Пантелеев, помощник нашего мэра, – ответил Васильев. – Он помогал составлять списки людей, которых собрались пригласить на семинар.
    – Вот как, Пантелеев? – Марьясов хмыкнул. – Этот старый козел ещё жив, ещё ходит? Господи, когда же его, наконец, похоронят?
    Васильев повертел в руках записную книжку, перевернул страницу.
    – Еще одним пассажир некто Мосоловский Вадим Сергеевич. Житель Москвы, сорок четыре года, трижды разведен, в настоящее время живет с престарелым отцом. У Мосоловского свой бизнес в Москве, ему принадлежат два продовольственных магазина, он имеет долю в одном из автотехцентров. Одно время импортировал пиво из Чехии и Германии. Он, судя по отзывам, очень пробивной тип, со связями.
    – Со связями, – хихикнул Павел Куницын. – В наш город он бы и не сунулся со своим пивом. Иначе наелся бы битого стекла от бутылок. У нас здесь своя монополия. Правильно, Владимир Андреевич?
    – Помолчи, – Марьясов нахмурился.
    – Мосоловского пригласили по старой памяти, – продолжил Васильев. – Он начинал в Подмосковье. Его помнят, вот и позвали. Он не стал отказываться. Не то, чтобы это совещание каким-то боком интересовало Мосоловского, но, видимо, он решил, что старым приятелям отказывать неудобно, и согласился приехать. По дороге сюда у него сломалась машина. Он оставил водителя на трассе копаться в моторе, а сам добрался до дворца культуры на попутке.
    – По твоему, получается, украсть портфель некому, – Марьясов хмыкнул. – Все пассажиры респектабельные люди. Тем не менее, портфель пропал.
    – Я ещё не закончил. Так вот, в том же автобусе ехал корреспондент газеты Росляков, наверняка вы его запомнили. Он много крутился в фойе и успел всем надоесть. Развязный тип, из тех людей, кому наглость заменяет чувство собственного достоинства. Когда началась неофициальная часть, ну, что-то вроде фуршета, он тоже поусердствовал. То ли он кого-то пытался напоить до поросячьего визга, то ли Рослякова пытались напоить. Анекдоты похабные рассказывал. Все повторял, мол, если городской мэр трезвый, пусть того немедленно приведут к Рослякову, он хочет разговаривать с мэром. А когда мэр так и не появился, Росляков сказал про него, – Васильев произнес длинное грязное ругательство.
    – Ну, с этой оценкой мэра и я согласен, – склонил голову Марьясов. – Этот Росляков в какой-то степени опасен? У журналистов часто бывают всякие связи и знакомства.
    – Не опасен ни в малейшей степени, – покачал головой Васильев. – Если бы у него были сколько-нибудь значительные связи, он не работал рядовым корреспондентом, в тридцать-то один год. Несколько лет в газете – и до сих пор никаких перспектив.
    – Может, у него таланту нет? – предположил Куницын.
    – Какая связь между талантом и продвижением по службе? – удивился Васильев. – Ничтожество этот Росляков, полный придурок.
    – Да, тридцать лет человеку, а он все корреспондент, – сказал Марьясов. – Это невольно наводит на размышления об умственных способностях человека.
    – Говорю же, полный придурок, – повторил Васильев. – При всем том вряд ли он решится на кражу чужого чемодана. Ну, бутылку во время фуршета со стола стянуть, это в его стиле, его почерк. Но чемодан из чужой машины? Нет, вряд ли бы Росляков протянул к нему руку. Или я совсем не разбираюсь в людях.
    – И кто же последний, четвертый, из этой компании?
    – Как раз этот четвертый по фамилии Овечкин и вызывает беспокойство, то есть наибольшее подозрение. О нем не известно ничего или почти ничего. Без году неделю работает коммерческим директором в фирме с редким оригинальным названием «Прогресс», зарегистрированную в Москве. Эта лавочка занимается импортом и оптовыми продажами турецкого и индийского линолеума и ковровых покрытий. Овечкина на эту должность взяли случайно, по объявлению в газете. Долго не могли найти человека с образованием и опытом работы, дали объявление, в числе прочих приперся этот Овечкин. Ну, и взяли его. На совещание приглашали директора «Прогресса», но тот то ли заболел, то ли не захотел тратить выходной день на всю эту ерунду, короче, прислал вместо себя нового коммерческого директора.
    – А почему на областное совещание приглашают какого-то московского хмыря, который торгует линолеумом? – Марьясов фыркнул.
    – Эта фирма поставляла ковровое покрытие для нового здания мэрии.
    – Разумеется, приглашают всякий сброд, совещания устраивают, чтобы губернатору пыль в глаза пустить, – Куницын снял очки и стал протирать стекла носовым платком. – Чего удивляться, когда у самого уважаемого в городе человека, – он, близоруко щурясь, посмотрел на Марьясов, – когда у такого человека вещи ценные пропадают. Рупь за сто, что чемодан спер этот Овечкин, больше некому.
    – Я бы не стал торопиться с выводами, – помотал головой Васильев. – В дороге все эти ребята весело проводили время, выпивали, закусывали. Травили анекдоты, а Росляков, зациклившись на том, что не поговорил с мэром, продолжал его оскорблять. А когда Лысенков выходил из автобуса менять колесо, все четверо оставались в салоне. А они, выпивши, не следили друг за другом, темно было и настроение приподнятое. Теоретически шансы украсть чемодан у всех равные.
    – Вот именно, из этого и надо исходить, – кивнул Марьясов. – Именно из этого, что шансы равные.
    – Но ещё одна деталь, – Васильев спрятал записную книжку в кармане. – Никто из пассажиров не доехал на автобусе до дома. Первым сошел Рыбаков, сказал, что поймает такси. Не проехали и двух кварталов, Мосоловский решил, что и он поймает машину. У ближайшей станции метро вышли Росляков и Овечкин. Странная, подозрительная спешка. С чего это они вдруг разбежались? Бедняга Лысенков, по его же словам, хватился чемодана лишь, когда остался в автобусе один. И ещё вот что. Сегодня у нас среда, а чемодан пропал в прошлую субботу. Я навел справки, уже три дня Овечкин не показывается на службе, он даже не предупредил никого по телефону о том, что не выйдет на работу. В «Прогрессе» беспокоятся. Там, как оказалось, даже не знают его домашнего адреса и телефона. Только теперь они выяснили, что в его анкете указан адрес, по которому Овечкин не проживает более года.
    – М-да, занятная история, – Марьясов нахмурился.
    – А теперь могу я задать один вопрос? – Васильев посмотрел на Марьясова. – Что было в том чемодане?
    – Задать вопрос ты можешь. Но ответа не будет. Лишнее знание – лишний груз. Или ещё на эту тему: многие знания – многие печали. Тебе надо помнить, что это был темно коричневый кейс «Самсонит», изготовленный на заказ, тяжелый, изнутри из специального стального сплава, с номерным секретным замком, вес вместе с содержимым – примерно десять килограммов. Может, он один такой на всю Москву и область.
    – Трудно искать, точно не зная, что ищешь, – Васильев поднялся и шагнул к двери.

*   *   *   *

    Поезд, на котором должен был приехать отец, разумеется, безбожно опоздал. Росляков в мокрой от снега и дождя куртке, не зная чем себя занять, уже второй час бестолково топтался на вокзальном перроне, мешая пассажирам. Он долго стоял у табло с расписанием прибытия поездов, делал круги возле коммерческих палаток, где ничего не собирался покупать, лишь бессмысленными глазами разглядывал выставленный товарец и даже, не понятно зачем, приценился к самосвязанным ритузам, которые с рук продавала подозрительного вида женщина с синяком под глазом. Иногда он посматривал на наручные часы, поднося запястье близко к глазам, затем поднимал голову, в очередной раз сверял время с электронными вокзальными часами.
    Снег с дождем припустил с новой силой. Чтобы не мешать пассажирам, снующим взад-вперед по мокрому перрону, Росляков отошел за металлическую опору, под навес, вытащил из кармана мятую пачку сигарет и спал вспоминать, давно ли он кого-то встречал на вокзале. Росляков поднял воротник куртки, но тут люди на перроне пришли в движение, что-то громко и неразборчиво выкрикнул носильщик, покатил вперед себя оранжевую заметную издалека телегу, проснулся металлический голос в репродукторе, объявив, на какую именно платформу прибывает поезд, люди засуетились, побежали носильщики. Значит, затянувшееся ожидание окончилось. Надо и ему торопиться на третий путь, спешить за носильщиками и встречающими.
    Отца он заметил сразу, когда тот, одной рукой хватаясь за поручень, другой, держа чемодан впереди себя, легко спустился по ступенькам на перрон. Росляков хотел что-то крикнуть отцу, позвать его, но только высоко поднял руку и взмахнул ей в воздухе. Протиснувшись вперед, он чуть не столкнулся грудью с отцом, встретился с ним глазами и застыл на месте, не зная, что делать дальше, что положено делать в тех случаях, когда не виделся с близким человеком многое годы – и вот теперь он перед тобой. Росляков, не зная, что делать, то ли обнять отца, то ли ограничиться рукопожатием, испытал странное ни на что не похожее чувство растерянности.
    Пассажиры напирали сзади, толкали отца в спину, а он все стоял перед Росляковым и, не говоря ни слова, внимательно смотрел в глаза сына, не выпуская большого желтого чемодана из левой руки, хотя мог запросто поставить его на перрон. Отец сделал первый шаг, свободной рукой обнял Рослякова за плечи, на пару секунд прижался к щеке пригнувшего голову сына своей щекой, колючей, с трехдневной пегой щетиной. Росляков во время вокзального ожидания придумал множество разных слов, которые непременно должен сказать отцу ещё в первую же минуту их встречи. Это были умные слова, там было что-то вроде «время-то как бежит, не догонишь» или «надо же, сколько лет прошло, а ты, отец совсем не изменился, ни капли» и ещё что-то такое, лирическое. Да, это были те самые слова, подходящие к месту и ко времени, но почему-то все они застряли где-то в горле, так и остались несказанными.
    – Давай чемодан, отец.
    – Он не тяжелый, сам донесу, – отец смотрел на сына и раскачивал чемодан в руке.
    – Отец, сколько лет мы не виделись?
    – Считать не хочется, – свободной рукой Виктор Иванович хлопнул сына по плечу.
    – А на этот раз ты приехал…
    – Ты хочешь спросить, зачем я приехал, за какой нуждой?
    Медленно дошагав до конца перрона, они вышли на широкую вокзальную площадь. Виктор Иванович перебросил чемодан из руки в руку.
    – Ну, первое и самое главное – на тебя взглянуть. И ещё кое на кого, так, на старых приятелей. У тебя немного поживу, осмотрюсь. Сейчас я, коренной москвич, чувствую себя здесь дремучим провинциалом.
    – Мать говорила другое, – Росляков втянул носом влажный воздух, замешанный на запахе угольной крошки и горелого мазута, ловко свернул разговор на другую тему. – Она говорила, твои тамошние доктора обнаружили у тебя какую-то неприятную штуковину, болезнь какую-то.
    – Болезнь – это сильно сказано. Нет хуже, когда мужчины в своем кругу заводят разговор о всяких хворях, болячках. Это уже полный караул.
    Росляков, переворачивая в кармане связку ключей, остановился перед входом на платную автомобильную стоянку, высоко подняв голову, глубоко задышал, постоял так минуту другую, будто в отвратительной погоде находил понятную лишь ему одному неизъяснимую прелесть. Надо было решать, надо было объясниться, но он молчал. Виктор Иванович топтался перед сыном, перекладывая из руки в руку чемодан. Когда молчание сделалось и вовсе невыносимым, Росляков кашлянул в кулак, почесал пальцами лоб.
    – Значит, ты прямо с поезда ко мне решил?
    – К тебе, – кивнул Виктор Иванович. – Других вариантов не предусматривал, честно.
    – Это правильно, что ко мне, – делано обрадовался Росляков. – Правильно, что так решил. Именно так. Прямо с вокзала – и ко мне. А с дороги первым делом душ принять или ванну горячую.
    Росляков залпом выпалил последние слова и тут же пожалел о них. Если это черный юмор, то понятен этот юмор лишь ему одному, Рослякову. Но если привезти отца домой, то он уж непременно первым делом примет ванну, только придется ему это делать не одному, а в компании, с неким совершенно незнакомым гражданином, к тому же находящимся далеко не в лучшей форме. Короче, мыться придется вместе с мертвяком. Нет, это уж через чур. И как объяснить всю эту петрушку с покойником? «Понимаешь ли, папа, попал тут ко мне по случаю покойник по фамилии Овечкин. Вот я его и храню до лучших времен, пока не представиться случай вывести бренное тело куда-нибудь за город, ну, в лес, например. Или в речушку под лед пустить. И вот господин Овечкин лежит себе полеживает в моей ванной, дожидаясь удобного момента. А мне с ним, между нами, одни неудобства». Так что ли отцу все объяснить? И думать об этом нечего. Полный идиотизм.
    – И машина твоя где?
    – Да здесь, вот она стоит, «жигуль», белый. Здесь машина, доедем.
    – Ты какой-то, Петя, на себя не похожий, не выспался что ли?
    – На работе совсем загоняли, – соврал Росляков и тут же добавил слова правды. – И не выспался тоже. День с ночью давно уже перепутал.
    – Так мы едем, наконец, хоть куда-нибудь?
    Виктор Иванович, поставив чемодан на мостовую, прикурил сигарету, закрывая пламя двумя горстями.
    – Отец, я должен был сказать тебе это с самого начала, – Росляков закашлялся. – Такое дело вышло, такое дело… Короче, переночевать тебе у меня сегодня никак не удастся. Трудно объяснить почему
    – Ты можешь ничего не объяснять, – Виктор Иванович улыбнулся. – Нельзя, значит не можно. Просто за годы моего отсутствия у тебя могли накопиться некоторые дела. А их одним днем не решить?
    – Значит, ты не обижаешься? А то я переживал… Все так неожиданно получилось…
    – Ничего страшного, со всяким бывает, – отец подмигнул сыну одним глазом. – А вечером посидеть где-нибудь мы сможем?
    – Этим вечером не сможем, никак. А завтра, послезавтра – сколько угодно.
    – Ладно, топай, – Виктор Иванович подхватил чемодан.
    – Я подвезу тебя до любой гостиницы
    – Сам доеду. Не хочу обременять.
    – Ладно, тогда я пошел?
    Росляков непроизвольно поднимал и опускал плечи, обтянутые сырой тесноватой курткой. Он отступил как-то боком, неловко, широкими шагами дошел до машины, сел за руль, быстро тронул с места, на выезде расплатился с дежурным по стоянке. Когда вокзальная площадь уже готова была скрыться за поворотом, Росляков в зеркальце заднего вида углядел отца, неподвижно стоявшего на тротуаре, так и не сошедшего с места. У ног отца светился желтый немодный чемоданчик.

*   *   *   *

    Росляков разлил по рюмочкам водку и предложил тост за мужскую дружбу. В компании двух ханыг, которые по-хозяйски расселись на его кухне, совершенно необязательно быть велеречивым и вообще соблюдать даже примитивные нормы приличия. Но себя не переделаешь, раз уж поднял рюмку, нужно что-то сказать, хоть глупость какую, хоть что, это привычка. Гости Рослякова, вечно пребывавшие в полуобморочном похмелье, давно забывшие, когда брали в рот человеческую еду, словно не верили происходящему, часто смаргивали глазами и ошалело таращились на стол, центром которого стала большая початая бутылка «столичной». А вокруг бутылки на белых тарелках лоснились прозрачным жирком ломти любительской колбасы, краснела килька в томате, а крупные соленые огурцы своими помятыми боками внушали гостям священные чувства.
    – Так за дружбу?
    Росляков чокнулся с рядом сидящим Костей, седым мужичком, беспрерывно сглатывающим набегающую слюну и не отрывающим гипнотического взгляда от бутылки, потянулся рюмкой через стол к Гарику, персонажу помоложе, а, может, наоборот, постарше. Не разберешь их возраст. Тот, бережно, изо всех сил удерживая рюмку непослушными какими-то сучковатыми темными пальцами, что-то пролепетал себе под нос и, выпив, не потянулся к закуске, а лишь поднес к носу кулак, втянул в себя дух давно не мытого тела. Росляков по-своему истолковал этот жест и даже обрадовался своей догадке.
    – Что, после первой не закусывают?
    Взяв бутылку, он быстро накатил три рюмки, на этот раз, предложив тост за крепкую мужскую дружбу и мужскую же солидарность. Собутыльники Рослякова тяжело хмуро молчали, но рюмки подняли и, едва чокнувшись с хозяином, в один глоток осушили стопки до дна. Всей жизнью, всем бытием, всем тягостным ежедневным выживанием гости Рослякова вывели для себя непоколебимое правило: не бывает бесплатной водки, тем более закуски бесплатной не бывает, чем-то придется расплачиваться, это ясно. Слова о дружбе и всяком таком – низкая туфта. Вопрос – чем расплачиваться…
    Гарик, как старший в компании, поживший, опытный, разменявший пятый десяток человек, ждал от Рослякова какого-нибудь подвоха, мерзости, самого грязного предложения, а пока терялся в догадках. Что нужно от них этому чистенькому фраерку? Малолетку с улицы притащить? Руки ноги подержать, пока хозяин хаты сделает свое дело? Это в принципе можно, это ещё куда ни шло. Потом хозяин наверняка и денег даст, хоть сколько, но обязательно даст. За молчание. Да, это можно, если с малолеткой. И самим, глядишь, кусочек сладенького достанется, хотя это дело десятое, это даже и не важно. Гарик сосредоточено, хмуря лоб, размышлял, строил догадки, но так и не мог понять правил игры, в которую его втянули.
    – Да вы ешьте, не стесняйтесь, тут, как говорится, все без дипломатического протокола.
    Росляков старался войти в роль радушного хозяина, но получалось фальшиво. И вдохновенья не появлялось, а больше всего мешал тошнотворно кислый запах, исходивший от ближнего соседа, от Кости. Пересилив себя, Росляков подцепил на вилку кусок колбасы и стал сосредоточено жевать, подавая пример новым приятелям. Чтобы разжечь аппетит гостей, он хотел добавить, что колбаска хоть куда, совсем свеженькая. Костя, не дожидаясь второго приглашения, взял кружок кусок колбасы рукой, сложил его вдвое, сунул в рот и быстро проглотил. Другую руку он запустил в гриву стоящих дыбом волос и начал с видимым удовольствием чесать голову. Росляков инстинктивно отодвинул свой стул в сторону. Санэпидемстанцию придется вызывать после этих джентльменов, – решил он.
    – Мало сожрать могу, – сказал Костя. – Не лезет. Желудок сузился. Он, желудок, сжимается, когда долго не жрешь. А жалко.
    – Знамо дело, – поддержал разговор с другой стороны стола Гарик. – Ты неделями не жрешь, а только во, – он щелкнул себя пальцем по далеко выпирающему из жилистой шеи кадыку. – А надо хоть маленько, но каждый день поесть. Хоть ложку.
    – Так аппетиту совсем нет, – голос Кости стал жалобным. – Пока не выпьешь, нету.
    – Ты и выпьешь, все равно нету аппетита, – Гарик пригладил рукой пегие волосы, такие кудрявые, будто половину сегодняшнего утра он завивался раскаленной вилкой.
    Росляков молчал, не зная, как поддержать гастрономический спор гостей и чью сторону в этом споре принять. Он с тоской в сердце думал, что вот сейчас, как только гости раскумарятся, придется выслушать их рассказы о тяжелой прожитой, сломанной по воле злых людей жизни, её печальном нынешнем исходе. Лучшие года позади, теперь Костя с Гариком живут там, где и положено жить хорошим людям в плохом обществе, вообщем, живут они в мусорном баке. Росляков снова принюхался, передвинул стул ещё дальше, в торец стола. Но спасения от дурных запахов и здесь не было.
    Он закурил, вытащив сигарету не из той заляпанной чужими руками пачки, что лежала на столе, а из той, что торчала из нагрудного кармана рубашки. Дай Бог сегодня все кончится, а веселое застолье с двумя этими придурками лишь скромная плата за собственную глупость. Как только за окном исчезнут последние прохожие, он подгонит машину к подъезду и откроет багажник, а эти двое помогут затолкать в него труп Овечкина. Денежный расчет прямо на месте, сколько спросят, столько он и заплатит. Задача простая, как репа, как эти соленые огурцы на столе, как водка в рюмке. Он искал подходящих помощников вчера, после встречи отца на вокзале, но кандидаты попадались как на подбор тщедушные и совсем пьяные, сами ели ноги волокли, а в этом деле требовалась какая никакая физическая сила. Поблуждав в подземных переходах Курского вокзала, Росляков перенес операцию на следующий день.
    Сегодня повезло больше: Гарика с Костей он приметил издали. В первых сумерках они гуськом пересекали сквер возле дома Рослякова, стремясь в неизвестность зимнего вечера, холодного и пустого, как почти все зимние вечера. Срезав угол по снежной нетоптаной целине, Росляков догнал бродяг, сходу предложил им выпивку и закуску. Столь заманчивое предложение почему-то долго не находило ответного отклика. Спутники долго переглядывались, обменивались друг с другом короткими междометиями, осматривали Рослякова и так и эдак, и, кажется, уже готовы были отказаться. «Да я один, – объяснял Росляков, – один пить не могу, не лезет». Взяв на вооружение красноречивый язык мимики и жестов, он разводил в стороны руки, виновато улыбался, строил какие-то просительные рожи, но лед взаимного недоверия таял совсем не быстро.
    «Это тебе-то выпить не с кем?» – Гарик, мотал седой кучерявой, как у старого барана головой, щурился и сквозь зубы сплевывал на снег. «А что, с тобой такого не бывало?» – начинал злиться Росляков. «Такого со мной никогда не бывало», – упорствовал Гарик. «Не меряй всех по себе, – подал голос Костя. – Может, у человека случилось что». «Вот именно, может, у меня что случилось», – сказал Росляков, уже готовый снова перенести дело на следующий день. «Живешь-то ты где?» – слабое сопротивление Гарика было сломлено.
    Росляков встрепенулся, услышав телефонный звонок, вышел в прихожую и, сказав «але», прикрыл мембрану ладонью. Гости за столом заспорили громче. Оказывается, звонил отец.
    – Что-то не могу тебя поймать ни дома, ни на работе, – сказал он. – Думал, мы сегодня с тобой посидим.
    – Я тоже рассчитывал посидеть с тобой, но начальство не выбирают, оно выбирает нас, – Росляков придумывал убедительный ответ. – Это как с женщинами, правда? А мой начальник Крошкин насел на меня, припахал делать большой отчет об одном совещании, даже с работы отпустил, чтобы меня никто дома не отвлекал. Вот и сижу за письменным столом, головы не поднимая. К ночи закончу, не раньше. Сделал себе кофе покрепче, бутерброды и сижу.
    – Ясно, тогда желаю успехов.
    – Слушай, ты показывался сегодня врачу? – запоздало вспомнил Росляков. – У меня совсем мозги набекрень с этим отчетом.
    – Меня только записали на прием, – сказал отец.
    – А где ты устроился, откуда звонишь?
    Виктор Иванович назвал дешевую гостиницу на городской окраине.
    – И как там, ну, условия и все такое?
    – Не беспокойся, я жил в местах и похуже. Значит, до завтра?
    – Завтра – железно, – пообещал Росляков неуверенным голосом. – А вообще-то, все будет завесить от сегодняшнего вечера. Ну, как управлюсь с этим отчетом. Очень трудоемкая работа и неприятная. Это только на первый взгляд кажется, что отчет написать плевое дело. А на самом деле у-у-у, трудный жанр, – Росляков положил трубку.
    Вернувшись в кухню, он заметил, что уровень жидкости в бутылке упал, а гости разрумянились, стали оживленнее. Гарик вертел в руках самодельный кухонной нож, поднося его ближе к свету, любовался наборной пластиглазовой рукояткой. «Если они и дальше будут так оживляться, горячо спорить и размахивать ножами, то через час тут будет уже не один, а два трупа, а то и все три», – решил Росляков и, деликатно вынув нож из рук гостя, убрал его в дальний ящик разделочного столика. Он чертыхнулся, телефон снова затрезвонил. На этот раз звонил к ночи помянутый заведующий отделом Крошкин.
    – Как дела Петя?
    – Да как сказать, – мялся Росляков, не привыкший к поздним звонкам руководства. – Чувствую себя что-то совсем неважно, совсем что-то сник. Насморк такой сильный, что прямо дышать не могу, в правом ухе стреляет…
    – Еще у тебя в ногах ломота и работать неохота, – продолжил мысль Крошкин. – У меня в двух ушах стреляет, а заодно и в печени, когда я на тебя смотрю. Вчера ты отпросился с половины дня, сегодня тоже отпросился. Давай наверстывай, у нас газета, а не богадельня. Ты вот что, договорись о встрече с Рыбаковым, ты его знаешь, бывший директор совхоза. И сделай с ним интервью строк на триста пятьдесят. Ну, как работают и все такое.
    – Да меня шатает от слабости, – Росляков чувствовал, что быстро устал врать, выдохся. – Я и не доеду, упаду где-нибудь…
    Росляков отнес трубку подальше от уха, стараясь услышать, что происходит на кухне.
    – Договорись с хоть на субботу, но только не тяни с этим, – запикали короткие гудки отбоя.
    Росляков, наконец, опустил трубку, с опаской покосился на телефон, словно боялся, что тот зазвонит снова. Вернувшись к столу, он присел на стул, поджав под него ноги. Водки оставалось только на донышке.
    – Вот, а он ещё идти не хотел, – сказал Гарик и сочно икнул.
    – Это ты идти не хотел, – Костя внимательно сосал сигаретный фильтр с ярко тлеющим на его кончике огоньком. – Давно так не сидели, чтобы по-людски.
    – Так, мужики, слушай меня, – Росляков деловито одна о другую потер ладони. – Есть одно дельце. Работы, будем говорить, по максимуму минут на двадцать. По её выполнению, то есть работенки этой по выполнении, каждому по ящику водки плюс закуска. Это, конечно, не натурально, а в денежном выражении, наличманом. Как вам предложение? Волшебство. Сказка. Дивный сон.
    Против ожидания, Гарик с Костей не заулыбались от радости, а почему-то сразу помрачнели, шестым чувством поняв, что сказка и волшебство и дивный сон, наоборот, кончились. Теперь начинаются неприятности и головная боль.
    – А чего делать-то надо? – погрустневший Гарик стал что-то сосредоточено искать в кучерявых волосах, будто ящик водки обещали вовсе не ему, а кому-то другому.
    – И что, никакого желания двадцать минут попотеть за такие деньги? – Росляков, словно не веря себе, переводил взгляд с Гарика на Костю. – Вы меня удивляете, господа.
    – У него там, в ванне, – Гарик внимательно посмотрел в глаза Кости, – вообщем труп там у него, синий весь. Так прямо в ванне и сидит. Я ванну зашел, когда он по телефону лялякал. Занавеску отдернул, а за ней мертвяк сидит. А в башке дырка.
    – Ну что ж ты? – Костя осуждающе покачал головой. – Пригласил нас по-людски посидеть. А сам…
    – Я сразу понял, здесь баланда – кислая, – Гарик разлил остатки водки в две рюмки, быстро опустошил свою. – Пошли отсюда, он на нас мертвяка повесить хочет. Вот вам ящик водки сегодня и вышка завтра. Дураков ищет. Пошли.
    – Да я… Да я не то хотел… Да вы не поняли…
    – Все поняли, не дурей тебя.
    Росляков поднялся со стула, хорошо понимая, что уговорами ничего не добиться. Гости уже натягивали свое тряпье у входной двери. Он вышел в прихожую, чувствуя себя обманутым в лучших чувствах. Дверь хлопнула, люди исчезли. Росляков вернулся в кухню, достал из холодильника новую бутылку водки, скрутил колпачок и сделал из горлышка три большие глотка. Он постоял несколько минут в раздумье, вошел в ванную комнату, отдернул клеенчатую шторку. Овечкин сидел в ванной, согнув ноги в коленях и повесив голову на левое плечо.
    – Овечкин, ты становишься местной знаменитостью, – сказал Росляков.
    Из широко раскрытого рта Овечкина высовывался фиолетовый распухший язык. Кажется, он передразнивал говорившего.

*   *   *   *

    Поместив сегодняшнюю вечернюю газету под круг света от настольной лампы, Васильев пробовал читать, но то и дело прерывал это неинтересное занятие, останавливался и прислушивался к завываниям ветра в дымоходе. Только что он закончил долгий пустой разговор с хозяйкой дома, верхнюю половину которого Васильев снимал вот уже второй месяц. Марья Никитична выговорилась, отвела душу, вытерла платком уголки сухих глаз и, шаркая по половицам тяжелыми отечными ногами, уползла к себе вниз ставить чайник и топить на ночь печь.
    В старом, почерневшим от времени доме, дуло изо всех углов, из косеньких, плохо пригнанных окон. Стены не держали тепло и выстывали за ночь. Жила бы старуха одна, она бы, конечно, не стала тратить дрова на вечерний затоп. Но таков был уговор с новыми квартирантами – вечером жарко топить дом. Марья Никитична не жаловалась, напротив, она полагала, что таких денежных, даже щедрых жильцов ей Бог послал за дела её праведные. Эти новые её жильцы платят не торгуясь, сколько не спроси, по самой высшей мерке, – платят. И деньги вперед дают. Когда жильцы не ходят по делам, а сидят дома, с ними и поговорить вдоволь можно, и даже совета спросить.
    Васильев же, напротив, после таких долгих никчемных бесед с хозяйкой чувствовал себя раздраженным, слабым, почти больным, он быстро уставал, когда не понимал о чем, собственно, беседует с человеком, но в силу каких-то обстоятельств был вынужден продолжать и продолжать разговор, выуживая из себя все новые слова. Васильеву почему-то казалось, что хозяйка глуховата, и он всегда говорил с ней громко, почти с надрывом. Вспоминая, что Марья Никитична вовсе не туга на ухо, он сбавлял тон. Но уже через минуту снова начинал кричать.
    Васильев перевернул газетную страницу, отодвинул на край стола лампу и вытащил из раскрытой пачки сигарету.
    Молодой помощник Васильева Коля Трегубович одетый лежал на застеленном диване и своими ясными голубыми глазами разглядывал серый неровно штукатуреный потолок. Трегубович заскрипел диваном, кажется, собираясь сесть, но передумал, только подрыгал ногами и вздохнул каким-то своим мыслям.
    – А вы когда-нибудь в Ровно были?
    – Не доводилось, – выдохнул Васильев.
    Ну вот, старуха его почти час донимала, теперь Трегубович, как всегда по вечерам настроенный на романтическую болтовню, начал приставать. Этот не отстанет, пока не выговорится.
    – У нас места пустынные, лесов мало, – Трегубович, поняв, что собеседник его слушает, заговорил с подъемом, с настроением. – Я не люблю, когда лесов много. Леса они, понимаете ли, все пространство собой загораживают. А у нас большие пространства, ну, земельные. Ночью, скажем, осенью выйдешь из дома, посмотришь в небо, а там звезд – неводом лови, не переловишь. Все небо звездами светится. А тут нет такого. И небо всегда мутное, в тучах.
    – А ты, значит, любишь на звезды смотреть?
    – Люблю, это не то слово «люблю».
    Трегубович перевернулся на спину, обхватил голову ладонями и так пристально уставился в потолок, будто увидел не бугристую серую поверхность, а бездонные просторы звездного неба, разливы млечного пути, путаные рисунки созвездий. А он, как древний мореход, прокладывал путь своему судну в бурных морских водах, ориентируясь по звездам. Трегубович даже негромко застонал от наслаждения, громче заскрипел продавленным диваном. А Васильев всерьез задумался, а не разбежаться ли с этим молодчиком, не поселиться ли с Трегубовичем на разных квартирах? Скажем, молодой человек останется здесь, в приятной компании разговорчивой бабки, а он переедет куда-нибудь в другое место? Скажем, снимет скромный мезонин или комнатенку на этой или соседней улице?
    – Я вот года два назад у цыган жил, – рассказывал Трегубович. – Они хоть и грязные люди, но близкие к природе. Если разобраться, люди они даже неплохие совсем по натуре. Женщины у них все поголовно работают, смальства деньги зарабатывают. А мужики цыгане любили на гитарах тренькать и на звезды глядеть. Глядят себе и глядят – и никаких дел. Никаких тебе забот.
    Васильев снова перестал слушать. Трегубович уже не впервые рассказывал о приключениях с цыганами. Врал он или говорил правду, понять невозможно. Но всякий раз, повествуя об этом романтическом периоде своей жизни, Трегубович сообщал: «В то время я жил в шатре. Не в какой-то там кибитке кочевой, не в палатке полевой, а в настоящем роскошном шатре. А потом все кончилось. Я ушел от цыган. Не поладил с их бароном. Не захотел я старика на нож сажать, а просто взял и ушел. А в шатре, между прочим, мне хорошо жилось. Ешь да спи – вот тебе и вся работа. Удобства, правда, далеко, на воздухе».
    Обведя взглядом темные углы комнаты, глянув на валявшегося на диване молодого человека, Васильев призадумался. Старухин дом ему никогда не нравился, противный вымороженный клоповник, лежбище для опустившихся личностей. Иногда, в силу разных обстоятельств, приходилось оставлять машину в Москве и добираться сюда электричкой, а потом автобусом, ходившим всегда не по расписанию, когда вздумается его водителю.
    – Когда человек видит звезды, он, ну, человек этот, выше становится, словно поднимается над другими людьми, – бубнил Трегубович. – А я в юности чего придумал. Врыл в землю длинный такой столб, кверху прибил колесо от телеги. Так вот, ночами забирался по столбу на это колесо, сидел на нем и смотрел на звезды через отцовский бинокль. Так в подзорную трубу астрономы смотрят. Смешно, да?
    – Почему же смешно? – думая о своих проблемах, Васильев даже толком не понимал, о чем толкует Трегубович. – Это грустно, а не смешно. Очень даже грустно.
    – Почему же грустно? – Трегубович вдруг обиделся.
    – Просто грустно – и все, – ответил Васильев. – Сидит человек ночами на каком-то столбе. Чего же тут смешного? Я бы сказал это довольно грустное зрелище. Даже очень грустное. Очень.
    – А, вы просто не понимаете, – Трегубович махнул рукой и сердито заскрипел диваном.
    Идея разбежаться с Трегубовичем по разным квартирам и прежде приходили в голову, но Васильев сходу её отвергал. И теперь он решил не торопиться с выводами и действиями. Васильев сказал себе, что человек способен вытерпеть, вынести ещё и не такое, не только общество Трегубовича. Человеческий организм таит в себе огромные возможности, не раскрытые даже наукой. Терпение – вот что от него, Васильева, сегодня требуется. А за Трегубовичем нужен глаз, у парня слишком переменчивое настроение, неуравновешенный характер, такой малец может запросто сорваться, наделать столько немыслимых глупостей, что потом не разгребешь, лопатой не раскидаешь. Влипнет в какую-нибудь историю – и что дальше? Залезет, скажем, на высокий столб, как в юности лазил, но на звезды смотреть не станет, а с этой высоты пошлет трехэтажным матом всех прохожих, всю окрестную милицию, а заодно и прокуроров.
    – Как вы думаете, Марьясов настоящий мафиози? – Трегубович поднял кверху колени.
    – Что в твоем понимании настоящий мафиози?
    – Настоящий мафиози это тот, кто ездит в роскошной тачке, курит дорогие сигары и имеет всех красивых женщин, какие только попадаются на пути.
    – Тогда Марьясов не мафиози, – вздохнул Васильев. – Сигар он не курит.
    – Это я так сказал, ну, про сигары и тачки, – Трегубович, погруженный в тяжкие сомнения, отвернулся к стене, засопел и несколько минут вообще не подавал голоса.
    Навязали этого молодого, слишком энергичного паренька на голову Васильева. Видите ли, Трегубович двоюродный брат пресс-секретаря Марьясова Павла Куницына. Смешно, но даже в таких делах – сплошная семейственность. Этот Павел запросто мог бы подыскать своему родственнику чистую работу. Но вопрос, разумеется, не в брате. Проблема в самом Трегубовиче, который не умеет спокойно сидеть на месте и перебирать, пусть даже за хорошую плату, бумажки на конторском столе, ему нужно самоутверждаться, его, видите ли, тянет на всякие подвиги, на мужские дела, которые оборачиваются сплошным паскудством. Трегубович – это крест Васильева, тяжкий крест, который с себя не сбросить.
    Парнем нужно руководить, им управлять нужно, его, как ни странно, нужно учить. Иначе – беда. Васильев постарался направить мысли в другое направление. У каждого, самого пустого, самого глупого и никчемного человека есть свои достоинства. И у Трегубовича, если хорошенько поискать, тоже найдутся свои достоинства. Их только надо увидеть, разглядеть их надо.
    Васильев задумался, сморщил лоб, мучительно стараясь вспомнить хоть одно-единственное достоинство молодого человека – и все-таки вспомнил. Трегубович не храпит. Вот, это уже что-то. Все или почти все мужчины храпят, а Трегубович не храпит. По крайней мере, когда он трезвый. Значит, и в этом человеке есть свой, так сказать, положительный заряд, здоровое зерно. И бабкин дом не так уж плох, то есть совсем не плох, а даже на свой лад хорош. Расположен на отшибе, в трущобном диком райончике, вдалеке от людских глаз, вдалеке от любопытных соседей, что, собственно, и требуется. Нет, здесь жить можно. Васильев вытянул под столом ноги, веселее глянул на Трегубовича. Оказывается, тот, быстро забыв обиду, продолжал о чем-то с жаром рассказывать, со стороны кажется, рассказывать самому себе. Нет, он о чем-то спрашивал.
    – Что-что? – переспросил Васильев.
    – Я говорю, а в Ровно вы были?
    – Не был я Ровно, десятый раз тебе повторяю, что не был, – поморщился Васильев. – На кой мне сдался твой Ровно? Что мне там делать? А чего ты все спрашиваешь?
    – Да так просто. Когда родные места вспоминаешь, как-то на душе теплее становится. Человек не может без родины. Родину, как любимую женщину, бросать нельзя. Ведь правильно? Все-таки родина – это корни наши. Родина – это родина. Этим словом все сказано.
    Способность Трегубовича постоянно к месту и не к месту изрекать какие-то совершенно нелепые романтические банальности, всякую слезоточивую чепуху почему-то всегда удивляла, даже поражала Васильева. До сегодняшнего вечера он был уверен, что понятия «родина» и «любимая женщина» парню вообще не знакомы. Васильев, все больше раздражаясь на чужую болтливость, хотел спросить, какого черта Трегубович торчит тут, в вонючим бабкином доме, валяется на мятой несвежей постели, а не едет в свой Ровно, к землякам, на родную землю, к звездному небу и любимой женщине, но решил, что этот вопрос – риторический. Тогда Васильев сформулировал вопрос иначе.
    – Ну, что ещё умного скажешь? Еще какую чепуху придумаешь?
    Васильев, нахмурив брови, зашуршал газетой. Трегубович снова обидевшись на не совсем тактичное замечание старшего товарища, замолчал, вздыхая о чем-то, и продолжая мечтательными голубыми глазами разглядывать потолок. И снова стало тихо. Только гудел ветер в печной трубе, где-то внизу, на кухне, громыхала тарелками и кастрюлями старуха хозяйка. Встав со стула, Васильев подошел к окну и выглянул на улицу. Ни души. Зимний вечер, такой длинный, а в компании Трегубовича просто бесконечный, незаметно превращался в ночь. Штакетник забора, доверху занесенный снегом, пара тусклых фонарей, фиолетовые тени на снегу.
    Господи, какая же скука. Васильев неожиданно вспомнил давний случай, вспомнил человека, незнакомого мужчину, которого ни за что ни про что, за пьяное, неосторожно брошенное слово, убили бандиты посередине вот такого же заметенного снегом темного переулка, под фонарем. Раненый, жалобно постанывая, долго стоял на коленях, обхватив руками прострелянный живот. Меховая шапка лежала рядом. Окурок прилип к его нижней губе, этот окурок дымился, горел оранжевым живым огоньком. А потом грохнул второй выстрел, человек упал лицом в снег. Воспоминания – это как пуля из-за угла, её не ждешь, а она уже в тебе. Васильев мотнул головой, вернулся к столу, и, решив больше не ломать глаза, отбросил газету в сторону, на пол.
    – Что-то бабка с ужином задерживается, – сказал он, хотя глотать неряшливую бабкину стряпню не было никакой охоты.
    – Померла она там что ли, у печки? – подхватил мысль Трегубович. – Или крышку подпола забыла закрыть и провалилась туда? В подпол провалилась и теперь валяется там бездыханная, вся переломанная?
    – Ты вот что, – Васильев почесал переносицу, – завтра для тебя дело есть. Нужно угнать машину, все равно какую, потому что машину эту все равно потом придется сжечь. Лучше всего чтобы тачка стояла в бабкином дворе под вечер. Ну, время особой роли не играет, главное, на хвосте сюда никого не привезти. Перебросим номера, а послезавтра утром съездим на ней в гости к Рыбакову. О встрече с ним я уже договорился. Справишься?
    – Без вопросов, – Трегубович подскочил на диване. – Я лично люблю иномарки. Наши я вообще за машины не считаю. Иномарки – это другое дело. Взять хотя бы японские…
    – Я сказал, все равно, какую машину. На твой вкус, но не очень броскую.
    – Наконец-то, хоть дело появилось, – Трегубович возбужденно ерзал на диване, блестел голубыми лучистыми глазами и улыбался. – Я уж совсем застоялся, то есть залежался тут. А тут дело, живое дело. И в гости съездим к этому хрену. У меня куражу на троих хватит. Повеселимся с Рыбаковым, жуком навозным. Ух, вони от него много будет. Вони много пойдет, – Трегубович рассмеялся своей остроумной шутке. – А, повеселимся?
    – Ты особо не расходись, мы ведь это делаем не для твоего веселья и не для куража.
    – Это конечно, конечно, – Трегубович старался выглядеть серьезным, но глумливая похабная улыбочка не сходила с его лица. – Мы серьезное дело делаем. Возвращаем человеку его собственность. Святое дело делаем. Еще поручения на завтра будут?
    – Будут, – кивнул Васильев. – С утра, как магазины откроются, сходи и купи старухи харчей, а то она из каких-то отбросов ужин готовит. И ещё зубную пасту купи. А, и мыла еще. А потом помойся с этим мылом.
    – Сделаем, – кивал Трегубович, радовавшийся любому поручению Васильева.
    – Тачку обязательно в Москве бери, не здесь, – Васильев погрозил Трегубовичу пальцем, закруглив воспитательный процесс словами. – Только голову не теряй. Действуй спокойно, без суеты.

*   *   *   *

    – Проходи сюда.
    Врач Сергей Сергеевич Островский распахнул перед Росляковым дверь с табличкой «ординаторская», пропустил гостя вперед, сам зашел следом, повернул ключ, торчащий в замке. Усадив Рослякова за письменный стол, покрытый стеклянным прямоугольником, скинул и повесил на крючок вешалки белый халат. Сев в кресло, Островский вытянул вперед ноги и блаженно потянулся.
    – Эх, за день так натопчешься, намнешь ноги – он нагнулся и расшнуровал кожаные полуботинки, – что мир видится в ином свете. В темном. Так именно что ты хотел узнать об этом мужике? Ты мне позвонил, назвал фамилию и попросил узнать, чем он болен.
    – Сергей Сергеевич, именно это я и хотел узнать. Чем этот человек болен.
    – Этот мужик сам приехал к нам на Каширку как раз для того, чтобы выяснить, чем он, собственно, болен. Если бы мы знали, чем он болен, сам пациент узнал бы об этом первым. Не ты, а он. Это раньше от больных скрывали смертельный диагноз, теперь им говорят даже о СПИДе. Ну, чтобы люди закруглили свои земные дела и с легким сердцем перешли в мир иной. А в его городе, на периферии, диагноз поставить не смогли. Не потому что там врачи лаптем щи хлебают, они получше московских будут. Но там нет нормального оборудования, компьютерных томографов. Видел, какое у нас, на Каширке, оборудование? Все по последнему слову.
    – Я полгода назад писал обо всем этом, целую газетную полосу тогда сделали, с фотографиями, – кивнул Росляков. – Все мне показывали.
    – Он тебе что, родственник?
    – Родственник, только очень дальний, – без причины соврал Росляков. – Очень-очень. Настолько дальний, что само родство прослеживается с трудом. Вообщем, двадцать седьмая вода на киселе. Но все-таки родственник. Жалко провинциала, блуждает в Москве, как в потемках, не знает, где голову приклонить.
    – Так вот, его облздрав запросил в Минздраве путевку к нам, твой родственник её получил, ему выдали на руки направление, выписку из истории болезни. Он с этим документами пришел в нашу поликлинику. А мы его направили на обследование: биохимический анализ крови, биопсия, компьютерная томограмма. Так что, если хочешь знать точный диагноз своего дальнего родственника, приходи через две-три недели.
    – А вы его осматривали, родственника моего?
    – Ну, осматривал.
    – Ну, хоть что-то вы сказать можете, предварительно? – Росляков посмотрел на врача умоляющими глазами. – У меня выходной сегодня, а я ждал вас в коридоре чалый час, да час сюда добирался. Хоть меня немного пожалейте.
    – Понимаешь, у тамошних врачей возникли сомнения. Они не могли решить, то ли у больного запущенный туберкулез, то ли рак легких.
    Островский, будто только что он сказал нечто забавное, даже веселое, подмигнул Рослякову одним глазом.
    – Что, он не долго протянет?
    – Если у него вторая или третья стадия рака, может, поживет месяца два-три, а, может, два-три года. Многое от его здоровья зависит и от того, будет ли он регулярно лечиться в онкологическом диспансере. Скорее всего, мы сделаем ему операцию, химиотерапию, рентгенотерапию, ну, облучение сто тридцать седьмым стронцием и радоном. Поживет, сколько Бог даст.
    – А если у него туберкулез?
    – Тоже не подарок, – Островский потянулся и зевнул. – Туберкулезник быстро теряет вес, начинаются приступы слабости. Больному нужно хорошо питаться, потому что при туберкулезе в организме слишком быстро разлагается белок. А аппетита нет, уже во второй стадии возникает отвращение к мясным блюдам.
    – А существует какая-то, хотя бы призрачная надежда на чудесное выздоровление? Ну, шансы у него есть какие-то?
    – Ты хотел знать правду, ты её услышал. А теперь хочешь услышать о какой-то призрачной надежде? Кстати, у этого мужика, твоего родственника, три старых огнестрельных ранения в спину. Видимо, в свое время он перенес серьезную операцию. Весьма вероятно, что его болезнь лишь последствие этих ранений. Кто это в него стрелял? И когда?
    – Не знаю, – честно признался Росляков. – Вообще-то этот мужик мой отец.
    – Вот как? – Островский досадливо крякнул. – Знал бы это, не стал бы тебе ничего рассказывать.
    – Будем считать, что вы мне ничего не рассказывали.
    – Подожди, если он твой отец, почему же у тебя фамилия другая?
    – У меня фамилия матери, – Росляков тоже поднялся со стула, засобирался. – Когда мне исполнилось шестнадцать, они с отцом как раз развелись. Отца перевели на работу в другой город. Мать настояла, чтобы я взял её фамилию.
    Островский был не доволен собой, он чувствовал себя обманутым.
    Росляков вышел на улицу, за его спиной светился всеми огнями онкологический центр, похожий на потерпевший бедствие, тонущий в ночи корабль. У кромки тротуара Росляков поднял руку, дернул на себя дверцу притормозившей «Волги».
    – Куда? – спросил водитель.
    Росляков после секундного раздумья назвал адрес матери.

*   *   *   *

    – Сегодня, буквально час назад, я разговаривал с врачом, который осматривал отца.
    Росляков оторвал взгляд от телевизора и посмотрел на мать, листавшую на диване журнал мод.
    – Вот как? – Галина Павловна продолжала разглядывать цветные иллюстрации. – И что интересно он сказал, этот врач? Надеюсь, ничего серьезного?
    – Диагноз пока не поставили, это займет недели две-три, нужно сделать анализы и все такое, – Росляков сложил руки на груди, решил, что полностью воспроизводить перед матерью беседу с врачом нет ни малейшего смысла. – У него с легкими проблемы. Скорее всего, отца положат в онкологический центр Блохина. А там будут думать, делать ли операцию.
    Галина Павловна закрыла журнал и отложила его в сторону.
    – Через две недели мы уезжаем с гастролями по северным городам, с нами едут – Галина Павловна назвала три фамилии довольно известных эстрадных певцов. – Так что, меня в Москве не будет. А почему ты не хочешь, чтобы отец это время пожил у тебя? Самая заштатная московская гостиница – удовольствие не из дешевых. А у твоего отца сроду лишних денег не водилось.
    – Отец сам не хочет у меня жить, – соврал Росляков. – Ну, из деликатности что ли. Боится стеснить, как-то ущемить мою независимость.
    – Господи, чем-чем, а деликатностью Виктор никогда не отличался, – Галина Павловна фыркнула. – Вот посмотри на моего мужа, на Николая Егоровича. Вот это действительно в высшей степени деликатный человек. В комнату не войдет не постучавшись. Через слово «прости», «пожалуйста». Профессор, ученый заслуженный человек, с манерами. Твой отец в сравнении с ним просто колхозник.
    – А у профессора что, лишние деньги водятся? – криво усмехнулся Росляков, разговор о деликатном Николае Егоровиче сейчас почему-то был неприятен.
    – Господи, какой у профессора оклад, какие деньги? – Галина Павловна не заметила иронии. – Слезы. Только дача у Николая Егоровича хорошая, но и ей давно ремонт нужен. Дача ещё с тех времен, когда за труд ученых хоть что-то платили. Так уж повелось, что в этой семье я одна зарабатываю деньги, я тяну весь воз. Езжу с артистами, организовываю гастроли, работа администратора – это ломовая, лошадиная работа. Таков мой крест.
    – Значит, профессор ничем не лучше отца?
    Галина Павловна снова взяла в руки журнал и принялась его перелистывать, слюнявя указательный палец.
    – Когда я была замужем за Виктором, у нас, можно сказать, семьи вообще не было. Я ведь совсем юной девушкой вышла за него. Тогда казалось, что муж офицер – это блестящая партия. Но позолота этой романтики быстро поблекла, а потом и вовсе облетела. Правда, у твоего отца была весьма приличная квартира, но совершенно не обустроенная, почти пустая. После того, как мы расписались, он купил кровать с панцирной сеткой и такими блестящими металлическими шишечками на спинке и ещё картину купил в позолоченной раме с каким-то убогим сельским пейзажем. Вкус офицера, ничего не скажешь. Женившись на мне, купив эту кровать с шишечками и картину, он искренне поверил, что создал настоящий семейный очаг.
    – А что он должен был купить, чтобы создать настоящий очаг?
    – Петя, не задавай дурацких вопросов. Дело не в покупках. Да, период романтической влюбленности кончился быстро, я отрезвела. И задумалась: правильный ли выбор я сделала? Между мной и твоим отцом как бы пролегла полоса отчуждения. И, образно говоря, эта полоса становилась все шире и шире. В конце концов, она стала просто непреодолимой. А жизнь между тем шла, шла себе где-то стороной, проходили месяцы и годы. Он ведь не вылезал из каких-то длительных командировок. Он врал мне, что уезжает на полигон под Рязань, а возвращался через пару месяцев дочерна загорелый. В Рязани невозможно так загореть даже летом. Он не хотел говорить правды, он постоянно врал, ловчил или просто отмалчивался. Но и мне тоже нужно было ездить по стране, тогда я уже работала администратором Росконцерта. А с тобой сидела бабушка. И что это за семья, где супруги живут вместе месяц в году?
    – Действительно, это не жизнь, так, прозябание, – усмехнулся Росляков.
    – Наконец, твой отец возвращался из очередной сомнительной командировки, а потом отдыхал, – Галина Павловна говорила и шуршала страницами журнала. – Нет, он не ходил по театрам, почти ничего не читал. Он вообще не искал содержательного досуга, не умел с пользой проводить время. Он сутками валялся на своей кровати с шишечками и смотрел в потолок, будто на этом потолке что-то нарисовано. Он мог не разговаривать со мной целыми днями. А я стеснялась при нем пригласить в дом своих друзей.
    – При твоей разъездной жизни у тебя были друзья?
    – А как же? – Галина Павловна чуть не выронила из рук журнал. – К нам в дом запросто приходили такие люди, такие люди… Артисты, музыканты, даже художественный руководитель одного драматического театра. Цвет русской культуры. Ты всего этого не помнишь, тогда, после смерти бабушки, ты учился и жил в интернате. А твой отец не проявлял никакого интереса к культуре. Эти люди ему были не интересны. По-моему, он просто презирал моих друзей. Я не могу понять за что, но он их презирал. И все ему было до фонаря, абсолютно все. В конце концов, я стала его стесняться перед своими друзьями. Представь себя на их месте. Ты приходишь в дом к интеллигентной женщине, а там валяется на кровати какой-то мужлан, сопит и смотрит в потолок. И ещё не известно, что у него на уме, ведь он молчит целыми днями. Жизнь с Виктором это нечто вроде на тихого помешательства. Я стала испытывать облегчение, когда он в очередной раз уезжал неизвестно куда.
    – Но, в конце концов, вы развелись?
    – Да, я приняла это решение, – Галина Павловна вздохнула. – Однажды твой отец снова уехал неизвестно куда на целых восемь месяцев. За это время я получила от него аж целых два письма. В несколько предложений каждое. Нет, письма не по почте пришли, их передавали мне в руки какие-то незнакомые мужики. Я попробовала их расспросить о Викторе, но они отвечали, что все написано в этих письмах, разворачивались и уходили. А в письмах не было почти ничего, какие-то общие фразы. И целое море грамматических ошибок, самых нелепых, диких ошибок. Видимо, писал пьяный. Два письма за восемь месяцев. И это супружеская жизнь? И это семья?
    – И что произошло дальше?
    – Он, естественно, вернулся. Очень похудевший, бледный. С тремя шрамами от пуль в спине. Мне жалко его было, жалко на него смотреть, я даже заплакала. Но слезы быстро кончились. И я решила объявить о своем решении. Не сразу, а только спустя две или три недели после его возвращения. Эти дырки в спине, эта его худоба… Он ужасно кашлял ночами, ставил возле кровати твой детский горшочек и сплевывал в него мокроту. Это было ужасно, я не могла заснуть, так он кашлял, а потом стонал во сне. И ещё произносил какие-то слова на иностранном языке. Даже не знаю, на каком языке. Слова, похожие на собачье тявканье.
    – А ты, разумеется, страдала?
    – Да, страдала. От этого кашля, от его стонов, я совсем не могла спать. Я спрашивала его о том, где он пропадал эти месяцы, в какой командировке, но он не мог честно ответить. Все это меня окончательно доконало. Ну, потом он немного поправился, набрал вес. Это все было потом. А тогда я объявила ему о решении развестись. Помню, он сидел на своем любимом диване с газетой, а я стояла перед ним, как школьница на уроке. Он меня так внимательно выслушал и говорит: «Наверное, ты права. Я плохой отец и плохой муж. Давай, я подпишу все бумаги». Я думала, он будет меня просить о прощении, на коленях ползать. А он знаешь, что сделал? В тот же вечер куда-то ушел и нажрался, как свинья. Его домой привел собутыльник.
    – А сейчас ты знаешь, где именно служил отец?
    – Где? Не смеши меня, попробуй сам догадаться. Служил он, естественно, не на почте ямщиком. В каком-то специальном подразделении КГБ. А большего мне, как жене офицера, знать не положено.
    – И это вся эпопея вашей жизни, вся семейная хроника?
    – А что ты хотел услышать, сагу о Форсайтах? – Галина Павловна снова закрыла журнал, бросила его на журнальный столик и промахнулась, журнал упал на ковер. – Мы развелись, и он уехал в другой город. Может, сам выпросил туда перевод, а, скорее всего, у него начались какие-то неприятности по работе. Хороших офицеров из Москвы на периферию не переводят. А я, наконец, почувствовала себя счастливой и свободной. Впервые за многие годы.
    Росляков поднялся из кресла, прошагал на кухню. Николай Егорович, низко склонясь над тарелкой, ел чайной ложкой жидкую овсяную кашу. Открыв форточку, Росляков закурил и стал смотреть в темное окно. Начался снегопад, свет фонарей на противоположной стороне улицы померк, пешеходы куда-то пропали, редкие машины едва ползли по занесенной мостовой.
    «И почему все возможные неприятности нашли меня одновременно? – думал Росляков, пуская дым в форточку. Болезнь отца, этот проклятый самоубийца Овечкин, облюбовавший для мокрого дела мою квартиру? Почему все сразу свалилось мне на голову? И что же делать, в конце концов, с его трупом? Он же не может до бесконечности сидеть в моей ванной». Мысль, что скоро придется вернуться в свою квартиру, снова заглянуть в посиневшее лицо Овечкина, вызывала оцепенение. «Да, он не может до скончания века сидеть в моей ванной, – подумал Росляков. Но он и уйти не может. Потому что покойники не ходят».
    – Что-то погода совсем испортилась, – Росляков повернулся к Николаю Егоровичу, увлеченно поедавшему тянучую кашу. – Можно, я у вас сегодня ночевать останусь?
    – Что за вопрос, Петя? – профессор поднял голову от тарелки. – Мама постелит тебе на диване.
    – Вот и хорошо, – обрадовался Росляков.
    – Отличная каша, моего приготовления, – заявил профессор. – Фирменное блюдо и диетический продукт. Не желаете присоединиться, молодой человек?
    – А чего посущественнее не найдется? Посущественнее этой каши?

*   *   *   *

    Закончив воскресный завтрак, Василий Васильевич Рыбаков встал из-за стола и, сдвинув тюлевую занавеску, выглянул во двор. Из окна второго этажа рубленого дома открывалась чудная картина раннего зимнего утра. Багряное солнце, поднимавшееся над черным еловым лесом, занесенный снегом двор за сплошным двухметровым забором, увитым поверху пятью рядами колючей проволоки, некрашеный пустовавший в эту зиму сенной сарай, кирпичный гараж на две машины, огороженный сеткой вольер для кур и стоящую на отшибе тоже пустую собачью будку. Снег на дворе блестел так ярко, что Рыбаков зажмурил глаза.
    – Тебе в поселок в магазин не надо? – через плечо обратился Рыбаков к жене Марии Николаевне.
    – Масла купить надо.
    – Из-за одного масла жалко машину гонять. Я в гараже хотел кое-чем заняться. Пусть за маслом Таня сходит.
    Жена уже успела убрать со стола грязную посуду, отнести её на первый этаж и выпить первую чая, наливая в чашку кипяток из узкого носика электрического самовара. Рыбаков потоптался у окна, подойдя к противоположной стене, подтянул гири ходиков с кукушкой. Часы ходили точно, минута в минуту, но деревянная птичка уже который год почему-то не вылетала из-за своей дверцы. Пройдясь по комнате, Рыбаков посмотрелся в зеркало, нахмурил седые брови, смахнул волосок с нагрудного кармана темной фланелевой рубахи и снова занял свое место во главе стола. Он придвинул ближе к себе большую чашку кофе и раскрыл вчерашнюю газету.
    Раздался звонок и Василий Васильевич, чуть не расплескав на белую скатерть кофе, схватил трубку мобильного телефона, несколько раз повторил «але», но так и не услышал ответа.
    – Ну что, говорить будем или молчать? – повысил голос Рыбаков, но ответа снова не последовало. Он нажал кнопку отбоя и положил трубку перед собой.
    – Покоя нет от этого телефона, – Мария Николаевна зло покосилась на трубку.
    – Должны по делу позвонить, – Рыбаков перевернул газету и стал рассматривать последнюю полосу. – Может, человек один подъедет, у него есть стекло ноль четыре миллиметра для теплиц, дешевое очень. И ещё Росляков, корреспондент, знакомый из газеты, тоже обещал подъехать к вечеру, часам к пяти. Статью о нашем хозяйстве писать будет. А где, кстати, Танька? Почему это она к завтраку не выходит? Или перетрудилась, устала слишком?
    – Пусть поспит девчонка.
    – Татьяна, иди сюда, – крикнул Рыбаков страшным с простудной хрипотцой голосом, наводившим животный ужас на подчиненных. Словно откликаясь на этот страшный крик, где-то вдалеке залаяла собака.
    Дочь, непричесанная, в стеганом халате в цветочек, переступила порог комнаты, плюхнулась на стул напротив матери, придвинула к себе чашку и захрустела сухой баранкой. Отца она не боялась, перед его криком не робела, но и ссориться с ним не желала. Просидев пару минут неподвижно, Татьяна вытащила из кармана халатика полученное накануне письмецо на линованном листке из школьной тетрадки и в который раз начала его перечитывать.
    – Фотографию свою Саша прислал, – сказала Татьяна и, ожидая каких-то слов от матери, подняла на неё глаза. – Какой-то значок на груди.
    – Значит, пишет солдатик? – Мария Николаевна разломила сушку.
    Татьяна не удержалась, сунула письмо обратно в карман халата, вытащила и протянула матери цветную фотографию молодого человека в военной форме. Мария Николаевна взяла из рук дочери фотографию, склонив голову набок и, похрустывая сушкой, стала рассматривать карточку.
    – Вот он какой у меня, солдатик, – Татьяна улыбнулась. – Симпатичный стал.
    Мать поморщилась, выражая несогласие с последним утверждением дочери.
    – Ничего, дочка, с лица воду не пить, – вздохнула Мария Николаевна. – Мужчина должен быть таким, ну, чуть пострашнее обезьяны. Главное, чтобы деньги водились у него, чтобы он эти деньги в дом приносил. А с лица воду не пить. Ничего, что твой солдатик такой, ну, как бы сказать… Не совсем…
    – Что ты, мам, имеешь в виду? – Татьяна нахмурилась.
    – Ничего, – Мария Николаевна передала фотографию мужу. – Просто говорю, внешность для мужчины дело десятое.
    – Письмо дай сюда.
    Рыбаков, одним взглядом посмотрев на фотографию, положил её на стол и отодвинул от себя. Взяв из рук дочери письмо, он пробежал глазами первые строчки, отдал письмо уже готовой разрыдаться Татьяне. Сделав большой глоток кофе, Рыбаков встал со стула, подошел к дочери и грубой шершавой ладонью погладил её по непричесанным волосам.
    – Письма эти береги, дочка, не выбрасывай, – Рыбаков провел ладонью по волосам Татьяны и снова сел на прежнее место. – Вот он письменно сообщает, что любит тебя. Значит, такое письмо может пригодиться. Для суда. Это важный документ для них документ, для присяжных, для суда.
    – Для какого ещё суда? – Татьяна часто моргала глазами.
    – Сегодня любовь. А завтра судиться будете с ним, с солдатиком, имущество делить и детей. А по письмам судьи поймут, какой он подлец, как обманул тебя.
    – Так он же не подлец, он меня не обманывал.
    – Не обманывал, так обманет, – невесело усмехнулся Рыбаков. – Ты письма-то спрячь подальше и никому не показывай.
    – Вот когда обманет…
    – Тогда поздно будет толковать, – Рыбаков выложил на стол пачку сигарет. – Вперед смотреть надо, а не назад оборачиваться. И вообще, готовь сани летом, а телегу зимой.
    – Танечка, ты слушай отца, – Мария Николаевна вдруг заговорила жалобным тонким голосом. – Солдатиков, вроде твоего Саши, у отца под началом тысяча с гаком работает. Если за каждого единственную дочь с приданым выдавать… Ты у нас одна, ты красавица, а таких вахлаков беспортошных вот, только свисни, табун прибежит.
    – Глупости вы какие-то говорите, – Татьяна спрятала письмо и фотографию в карман халата, вытерла кулаком покрасневший вслед за глазами нос. – Глупости это.
    Рыбаков переводил мутный взгляд с жены на дочь и обратно на жену. Физиономия супруги, пресная, как святая вода, непричесанная с красным носом дочь, видимо, собиравшаяся и этот прекрасный зимний день посвятить пустым чувственным переживаниям, раздражали Василия Васильевича. Допив в два глотка кофе, он, стараясь пересилить внезапное раздражение, поднялся из-за стола, снял со спинки стула жакет сшитый из крашенных кроличьих шкурок. Уже переступив порог комнаты, он обернулся к Марии Николаевне.
    – Спущусь в гараж, полки металлические повешу. Телефон пусть здесь останется, в гараже он плохо работает. Если позвонит тот мужик насчет стекла или Росляков из газеты, ты меня крикни.
    – Крикну, – пообещала жена. – А Танечка пока за растительным маслом в поселок сходит. Сходишь, дочка?

*   *   *   *

    Мария Николаевна видела через окно, как муж с лопатой в руках медленно пересекает двор, отпирает дверь в гараж, снимает висячий замок. Трудно сказать почему, но на сердце было как-то тревожно, неспокойно. Удивившись этой странной тревоге, не найдя её причины, Мария Николаевна решила, что выпила за завтраком слишком много крепкого чая, вот сердце и трепыхается. Таня, уже одетая в короткую дубленку и брюки, готовая к прогулке в поселок, стояла в дверях столовой, повязывая на шею шерстяной красный шарф с длинной бахромой. Отойдя от окна, Мария Николаевна подошла к зеркальному трюмо, открыла крышку металлической коробки из-под шоколадных конфет, в которой лежали деньги, отсчитала несколько купюр.
    – Возьмешь растительного масла, а там по своему усмотрению, – Мария Николаевна положила трубку на стол и передала деньги дочери. – Прошлый раз…
    Таня не дала матери договорить.
    – Мам, мне сон сегодня приснился, нехороший.
    Мария Николаевна, умевшая и любившая толковать чужие сны, застыла на месте.
    – Снится мне, что я с какими-то девушками гуляю, по сну выходит, что они мне подруги, – Таня перебирала пальцами бахрому вязаного шарфа. – Так вот, мы с этими девушками выходим к реке и пускаем в реку венки. Я так понимаю, гадаем о суженном по тому, как венок поведет себя в реке. А ещё вот что: вода в реке такая темная, мутная. И я становлюсь на колени и пускаю я в эту воду свой венок. А он не поплыл и даже не закружился в воде, а сразу же утонул. Это ведь плохая примета, ведь правда, что венок утонул?
    – Не то чтобы плохая примета, не совсем так.
    Мария Николаевна задумалась, не зная, стоит ли правдиво толковать этот сон или разумнее придумать сну дочери какое-нибудь маловразумительное объяснение.
    – Не то, чтобы это плохая примета, – утешила мать и вдруг неожиданно для себя сказала правду. – Если примета верная, значит, помрешь ты скоро.
    – Обязательно помру я? Ведь мы на суженного гадали? – Таня взяла из рук матери деньги. – Может это он, может, с ним что случится?
    – Да нет, это я так сказала, – опомнилась Мария Николаевна. – И ничего с твоим солдатиком не случится. С такими вообще ничего не случается. Если бы вы действительно венки пускали, а не во сне, и венок утонул, это действительно плохая примета. А так, во сне, ерунда все это.

*   *   *   *

    Включив освещение и отопительную систему, Рыбаков замерил рулеткой длину полок, сделал на светлой отштукатуренной стене несколько карандашных отметок. Положив на верстак пластмассовые дюбели, он закрепил в держателе сверло, подключил к сети электродрель и уже хотел было забраться на самодельный табурет с широким удобным сиденьем, но тут едва слышно скрипнула дверь, широкая полоса дневного света упала на пол и тут же исчезла. Рыбаков обернулся. Высокий широкоплечий мужчина с непокрытой головой в ратиновом пальто модного кроя стоял в дверях гаража, потирая пальцами тонкие щегольские усики.
    – А я вашей супруге позвонил, она сказала, вы в гараже, – сказал мужчина вместо приветствия, шагнул к Рыбакову, протянул тому руку. – А я тот самый Фирсов, по поводу оконного стекла.
    – Господи, стоило ли приезжать? – Рыбаков потряс руку Фирсова.
    – Да я просто был недалеко, можно сказать, проезжал мимо, – Фирсов улыбнулся.
    – Ну, и правильно сделали, что приехали. Я заинтересовался, стекло вы недорого отдаете.
    Рыбаков подумал, что адрес своего загородного дома этому Фирсову не давал. «Тогда откуда же он узнал, где меня найти? – насторожился хозяин, но мужчину со щегольскими усиками ни о чем спрашивать не стал, а сам ответил на вопрос. Вероятно, жена сказала адрес, встретила гостя у калитки и провела до двери гаража». Рыбаков почесал за ухом и тут подумал, что гость добрался сюда уж больно быстро, подозрительно быстро. «Но ведь он же мимо проезжал. Да, шустрый малый. Тем человек и живет, ноги кормят».
    – Да, стекло отдаем почти по себестоимости, – кивнул Фирсов. – Это ведь не преступление реализовывать товар по себестоимости. Нам, считай, все должны, но и сами на картотеке сидим. Живых денег не видим.
    Рыбаков окинул взглядом одежду Фирсова, дорогие модные ботинки, цветное шелковое кашне, галстук и ратиновое пальто, решив, что, судя по стильной дорогой одежке заместителя директора завода, предприятие не на картотеке сидит, а, напротив, процветает. Усмехнувшись своим мыслям, Рыбаков положил дрель на верстак и снова оценивающее посмотрел на гостя.
    – Гараж у вас отличный, – гость осмотрелся вокруг, шагнул вперед и чуть не споткнулся об огнетушитель. – И тепло тут, и вентиляция есть, и смотровая яма. Девушка сейчас из калитки мне навстречу вышла, не дочь ваша?
    Фирсов посмотрел на хозяина с любопытством и зачем-то расстегнул вторую пуговицу пальто.
    – Дочка, в магазин поселковый пошла, – сказал Рыбаков и уточнил, не потому что любил определенность в ответах, а так, не понятно для чего уточнил. – Пошла купить масла растительного.
    – Я так и понял, – погладил усики Фирсов. – У меня у самого двое детей. На меня похожи, как две капли. У меня карточка есть, где мы вместе сняты. Сейчас покажу, – сделав шаг вперед, Фирсов, широко распахнул полы пальто, стал шарить рукой во внутреннем кармане, сперва в левом, затем в правом.
    – Ладно, не ищите.
    – Ой, смотрите мышь под верстаком, – Фирсов, прекратив поиски фотографий, пальцем показал в угол гаража, под верстак. – Надо же, мышь…
    – Где, где мышь?
    Посмотрев в том направлении, куда указывал палец гостя, Рыбаков ничего не заметил. Давно не знавший тряпки цементный пол, обрезки электрических проводов, тускло блеснувшая гаечка, закатившаяся под верстак, сломанная монтировка и ещё когда-то забытая здесь пустая бутылка из-под шампанского. Никакой мыши нет и в помине. Рыбаков наклонился ниже, стараясь разглядеть грызуна, видимо, забившегося темноту, в самый угол гаража. Рыбаков, напрягая глаза, прищурился, но и на этот раз ничего и не увидел. Он уже хотел выпрямиться и сказать гостю, что в гараже нет никакой мыши, тот ошибся, тень какая-то померещилась, но не успел раскрыть рта. Фирсов, высоко подняв дрель, оставленную хозяином на верстаке, с силой ударил ей Рыбакова по затылку.
    Рыбаков рухнул, как подкошенный, на грудь, раскидав в стороны руки и неловко поджав под себя правую ногу. Он застонал, плохо соображая, что произошло, попытался выпрямить ногу и, упираясь ладонями в пол, приподняться. Но снова получил по затылку увесистый удар дрелью. Казалось, большой груженый транспортный самолет с невыносимым тяжелым ревом могучих турбин влетел в правое ухо и вылетел из левого. Самолет, сделав разворот, кажется, собирался повторить маневр, на этот раз влететь в левое ухо. Рыбаков застонал. Сумеречный, окрашенный лишь серыми красками мир, поплыл перед глазами, разделился на два мира и снова слился в один. В голове рухнула, развалилась кирпичная стена. Она погребла под кирпичными обломками этот серый мир. Мир погиб.
    Рыбаков даже не ощутил нового удара дрелью, он потерял сознание.
    Он очнулся, почувствовав лицом неприятный обжигающий холод. Кто-то растирал лицо Рыбакова пригоршней снега. Холодные капли воды стекали за воротник рубашки, щекотали шею. Он открыл глаза и подумал, что жив. Рыбаков обнаружил себя сидящего на полу, спина упирается в ящики верстака, руки связаны за спиной. Голова гудела, как растревоженный осиный улей, ломило виски и затылок. Нет сомнения, он жив, это главное. Вот темноватый гараж, вот оконце во двор, вот отливает темной краской, хромом заднего бампера недавно купленный японский внедорожник.
    А вот Фирсов, склонившись над ним, смотрит прямо в глаза. А рядом с Фирсовым какой-то незнакомый белобрысый молодой человек с неприятным лицом. Переминается с ноги на ногу и улыбался, в его небесно голубых глазах прыгают веселые чертики. Почему же так тяжело дышать, чем забит рот, забит так плотно, что языком не пошевелить? Рыбаков дернул руками за спиной, пробуя освободить их от стягивающей запястья веревки. Безуспешно. Тогда он попытался вытолкнуть языком изо рта пропахшую бензином тряпку. Ничего не получилось, Рыбаков лишь испытал приступ тошноты, и стал, тяжело посапывая, часто дышать носом. Он помотал головой, любое движение причиняло лишь новую боль в затылке и висках.
    – Что, уже очнулись? – молодой человек наклонился в Рыбакову, мягкой ладонью потрепал того по щеке. – Вы меня слышите?
    Рыбаков, пересилив головную боль, кивнул. Что нужно от него этим людям? Автомобили, стоящие здесь, в гараже? Если так, если им были нужны автомобили, почему тогда машины все ещё на месте? Значит, им нужны деньги. Но здесь всего лишь загородный дом Рыбакова, а не филиал банка, где он держит кое-какие сбережения на черный день. Кажется, боль причиняют не только движения, но и мысли.
    – Понимаете меня, да? – переспросил молодой человек и ласково заглянул в глаза Рыбакова. – Пришли в себя? Вот и ладно. А то уж я испугался, вы того… Думал вы уже все… Откинулись.
    Фирсов, заложив руки за спину, безучастно стоял над Рыбаковым и, кажется, раздумывал, что же дальше делать с жертвой. Наконец, он снял пальто, повесил его на привинченный к стене крючок, стянул с шеи цветастое кашне.
    – Будьте молодцом, держитесь, – говорил молодой человек шепотом, словно не хотел, чтобы занятый своим делом Фирсов услышал его слова. – Держитесь, соберите волю в кулак и держитесь, во что бы то ни стало. Это сейчас, в данный момент очень важно… Важно…
    Молодой человек не пояснил, что именно важно в данный момент, вместо этого он рассмеялся заливистым искристым смехом и плюнул в лицо Рыбакова.
    – Ну-у-у-у, – загудел Рыбаков носом, он изо всей силы дернул связанными за спиной руками, порываясь встать, или хотя бы вытереть с лица плевок, но ничего не получилось, он лишь неловко заворочался на цементном полу и снова прогудел носом. – Ну-у-у-у-ну.
    – Шевелится, жив земляк, – радовался парень.
    Молодой человек отставил назад правую ногу и носком острого ботинка пнул Рыбакова в грудь. Рыбаков сморщился от боли, но на этот раз заставил себя не издать ни единого звука. Вместе с болью жгла душу обида за несправедливое, злое, циничное унижение. Решено, он сожмет зубы, сотрет их до корней, но будет терпеть побои молча, не пикнет, звука не издаст. Пусть он сдохнет в этом гараже, на этом грязном полу, но своими стонами не доставит удовольствия этому молодому подонку и садисту. Паренек оттянул назад правую ногу и снова, на этот раз ещё резче и сильнее, ударил ботинком в грудь Рыбакова. Против воли тот громко застонал, чувствуя, что на глазах выступают слезы. Эти слезы туманили взгляд, мешали видеть происходящее. Молодой человек нагнулся к своей жертве, поднес губы к самому уху стонущего Рыбакова и внятно пообещал.
    – Сейчас ты, земляк, будешь умирать. Очень больно.
    Рыбакову стало страшно, он поверил в слова молодого человека сразу и навсегда. Фирсов между тем перебросил длинную веревку с петлей на конце через крюк в потолке. Он продел в эту петлю связанные за спиной руки Рыбакова. Закончив с этим делом, он наклонился к хозяину гаража и спросил, понимает ли тот его слова. Рыбаков кивнул.
    – Тогда вот что, – сказал Фирсов, – я задам тебе несколько вопросов. Если тебе есть что на них ответить, кивни головой. Кивок – это «да», знак согласия. Я вытащу из твоего рта тряпку, и мы поговорим. Понял?
    – У-у-у, – выдохнул Рыбаков.
    – Несколько дней назад ты возвращался на автобусе с областной конференции. Тебя довезли до Москвы. Помнишь?
    Рыбаков утвердительно кивнул головой, стараясь понять, что требуют от него мучители. Он не отрывал взгляда от скучающего лица Фирсова, или как там его имя.
    – Из автобуса пропал темный кейс. Вы украли кейс?
    Рыбаков отрицательно помотал головой. Он хотел ответить, что это всего лишь недоразумение. Никакого кейса он не видел и, конечно же, не брал. Само это обвинение, сама мысль о том, что Рыбаков, как вокзальный воришка, может взять чужое, украсть, унести какой-то там чемодан, это звучит совершенно нелепо, даже дико. Он хотел сказать этим людям многое, но говорить не мог.
    – Вы видели, кто это сделал?
    Рыбаков снова помотал головой из стороны в сторону.
    – Значит, не видели? – переспросил Фирсов. – И сами не брали?
    – У-у – у-у, – Рыбаков вертел головой.
    – Хорошо, придется поговорить по-плохому, – Фирсов обратился к молодому человеку. – Тяни веревку, но резко её не дергай, иначе он вырубится.
    Фирсов кивнул своему молодому помощнику. Вместе, словно заранее отрепетировали свои действия, они взялись за свободный конец веревки, переброшенной через крюк, потянули этот конец на себя. Рыбаков почувствовал, как за спиной поднимаются вверх связанные запястья, растягиваются сухожилия, суставы рук выворачиваются до костяного хруста. Его тело поднималось над полом к потолку. Он хотел закричать от острой нестерпимой боли, закричать, что есть силы, позвать на помощь, жену, любого случайного прохожего, кто окажется рядом. Но вместо крика Рыбаков издал лишь жалобное коровье мычание.
    – Ты слышишь меня, слышишь? – спрашивал Фирсов, налегая на веревку, почти повиснув на ней. – Это ты взял кейс? Ты его взял? Ты?
    Молодой человек, пристроившись за Фирсовым, старался, как мог. Он отталкивался от бетонного пола ногами, и все тянул веревку на себя, тянул изо всех сил.
    На несколько секунд Рыбакову, не знавшему, что ответить, даже не понимавшему вопросов, показалось, что он ничего не видит, что он ослеп от боли. Он и вправду ничего не видел перед собой, только черные круги, расходившиеся по сторонам. Но зрение вернулось. Рыбаков вдруг решил, что вот-вот умрет, не умрет, так сойдет с ума. Но не умер, не сошел с ума, даже не потерял сознания. Ненадолго голова Рыбакова прояснилась, он отчетливо понял, что всю нестерпимую боль, все нечеловеческие страдания ему предстоит пережить, не лишившись чувств, в полном рассудке. Слезы боли, душившие его, слезы, которые Рыбаков уже перестал замечать, уже не капали, лились из глаз. Он замычал ещё горше, ещё жалобнее, ещё пронзительнее.
    – Все, опускай, только не дергай, – скомандовал Фирсов. – Вот так, молодец.
    Отойдя в сторону, Фирсов выглянул через оконце гаража на двор, стер ладонью с лица мелкую испарину. Нагнувшись под верстак, Фирсов достал пустую бутылку из-под шампанского, фляжку с машинным маслом. Открутив у фляжки пластиковый колпачок, он поставил бутылку на пол рядом с лежащим на боку Рыбаковым, полил посудину солидолом и обратился к своему напарнику.
    – Спускай с него штаны.
    Рыбаков замычал, затряс головой.
    – Ты что-то хочешь сказать?
    Фирсов развязал платок, стягивающий лицо Рыбакова, вытащил из его рта бензиновую тряпку.
    – У меня есть деньги, – Рыбаков, чувствуя, что язык совсем занемел, говорил медленно, он хотел, чтобы его поняли.
    Фирсов потянул вниз нижнюю челюсть Рыбакова, снова засунул ему в рот тряпку, завязал на затылке узел платка. Рыбаков заплакал ещё горше. Он не знал, не понимал, за что его медленно и так жестоко убивают. Он глядел, как ловко молодой человек расстегивает ремень, молнию на его брюках, с корнем вырывает пуговицы кальсон, выдергивает ноги из брючин. Он ещё мог пнуть ногой этого безжалостного молодого подлеца, прямо в грудь пнуть его ногой, но Рыбаков уже потерял способность к сопротивлению. Он смотрел на молодого человека – и душа истекала кровью. Шалея от боли, Рыбаков понимал, что все самые страшные мучения – ещё впереди. В этот момент ему захотелось поскорее умереть, но смерть ещё не пришла.

*   *   *   *

    Росляков, как и было договорено, подъехал на своих «Жигулях» к загородному дому Рыбакова около пяти часов вечера, когда закатное солнце, касалось своим бордовым кругом верхушек строевых сосен в ближнем лесу. Остановив машину на обочине, он хлопнул дверцей и тут только заметил странное оживление возле ворот Рыбакова. Милицейский газик, темная «Волга» с московскими номерами, машина «скорой помощи» с красной полосой на кузове. Несколько милиционеров в форме и в штатском, по выправке их сразу выделяешь. Редкая толпа зевак, видимо, местные просто одетые женщины и мужчины шепотом переговариваясь друг с другом, толпились возле распахнутых настежь ворот гаража. Росляков шагнул вперед, обошел разбитую бутылку растительного масла, растекшееся по снегу бесформенное желтое пятно и наткнулся взглядом на капитана милиции, как показалось, без дела торчавшего возле забора.
    – Что тут случилось?
    – А вы кто? – колючие глаза милиционера, кажется, немного косившие, смотрели в переносицу Рослякова. – Вы к хозяину? – милиционер кивнул на дом Рыбакова.
    – Я корреспондент газеты, – Росляков вытащил из внутреннего кармана и протянул капитану редакционное удостоверение. – Приехал по делу.
    – К кому приехали, я спрашиваю?
    – К Рыбакову.
    Капитан, внимательно рассмотрев удостоверение, вернул его Рослякову и козырнул.
    – Минуточку.
    Он, плечом растолкав зевак, вошел в гараж. Росляков хотел было пойти за ним, но другой милиционер остановил его жестом. Через минуту из гаража вышел человек лет тридцати в сером штатском пальто, глянул в том направлении, куда показал палец знакомого капитана милиции, шагнул к Рослякову. Мрачное лицо человека не располагало к душевному разговору.
    – Это вы корреспондент? Вот и прекрасно, и чудесно, – Рослякову показалось, мужчина хотел сказать ему совсем другие слова, резкие и грубые. – А я следователь областной прокуратуры Зыков Владимир Николаевич. Капитан сказал, вы к Рыбакову приехали. Зачем? С какой целью?
    – В смысле как? – Росляков немного растерялся. – Ну, по делу приехал. У меня редакционное поручение. Мы хотели материал подготовить об акционерном обществе, которым Рыбаков руководит. Положительный пример, редкость в наше-то время. Мы и договорились с ним о встрече.
    – Понятно, – кивнул Зыков. – Не встречал в вашей газете положительных материалов. Не в обиду вам, помойка какая-то, а не газета.
    – Спасибо за комплимент. Может, хоть вы мне скажете, что случилось?
    – Рыбаков погиб, был убит в своем гараже, – просто ответил Зыков.
    – Убит? – переспросил Росляков, инстинктивно отступил на шаг и сказал первое, что пришло на ум. – Ну, надо же, убит…
    – Вы были близко знакомы с покойным? – Зыков не дал Рослякову договорить. – Вот что, не сочтите за труд, зайдите послезавтра, в понедельник, часиков в десять утра в областную прокуратуру. Прямо ко мне, к Зыкову. Знаете, где находится областная прокуратура? Вот и прекрасно. Дайте-ка, я ещё раз взгляну на ваше удостоверение.
    Росляков снова отступил на шаг и подал удостоверение Зыкову.
    – Жду вас к десяти, – Зыков вернул документ. – Мы без формальностей обойдемся, без повестки. Сейчас мне не до этого, не до писанины.
    Едва договорив последние слова, Зыков повернул голову к загомонившим за его спиной людям и вдруг, сорвавшись с места, чуть не сбив с ног попавшегося на пути мужичонку, бросился в гараж. Через минуту Зыков при помощи капитана и ещё какого-то человека в штатском за руки выволок оттуда юную девушку с отечным, красным от слез лицом. Росляков, наблюдая за происходящим, решил, что в гараж как-то пробралась дочь покойного хозяина. Девушка упиралась ногами в рыхлый снег, не желая выходить на улицу, вырывала руки. Зыков с милицейским капитаном налегли, толкая её в спину, на помощь к ним уже спешили другие милиционеры. Девушка закричали тонко и пронзительно.
    – Я не хочу. Пустите, пустите меня… Не хочу… Не крутите руки…
    – Я же приказал, – кричал на милиционеров Зыков.
    – Не хочу… Пустите, я не хочу, – надрывалась дочь Рыбакова.
    Через калитку на дорогу вышла мать в домашнем халате, протянула руки к дочери, обхватила её за плечи.
    – Танечка, Танечка…
    – Я же приказал не пускать ребенка в гараж, – не своим голосом заорал на милиционеров Зыков. – Мать вашу, не пускайте ребенка в гараж. Бога ради, не пускайте её туда. Она не должна всего этого видеть.
    Росляков отвернулся, чувствуя, что досмотреть до конца тягостную сцену с душераздирающими криками и женскими слезами у него не хватит сил. Тяжело вздохнув, он зашагал оставленным на обочине «Жигулям». Показалось, ноги по щиколотку утопали в не снегу, тронутом закатными лучами солнца, а в черной вязкой трясине, грозившей засосать человека без остатка. «Вот же сволочизм. Кажется, неприятности нашли меня сами, большие неприятности. Теперь затаскают», – решил Росляков, упал на сидение и захлопнул дверцу.

*   *   *   *

    «Еще немного и я сойду с ума», – подумал Росляков, натирая ладони зеленоватым куском мыла. Он посмотрел на себя в зеркало, опустил голову к раковине, подставил кисти рук под струю теплой воды и, смыв мыльную пену, снова посмотрелся в зеркало. Надо бы побриться, но не хочется оставаться здесь лишние пару минут. Там, в ванне, за пестрой клеенчатой занавеской, сидит, опустив руки на бедра, господин Овечкин. Сидит себе и попахивает, сидит и синеет потихоньку.
    – Эй, эй ты, – зачем-то сказал Росляков вслух, обращаясь, то ли к своему отражению в зеркале, то ли к безмолвному Овечкину, и прислушался, словно ожидал ответа на свою реплику.
    Тишина. Такая гулкая тишина, что слышно, как в квартире наверху льется вода из крана. Росляков встряхнул жестяной цилиндр и, выдавив на ладонь пену для бритья, размазал её по щекам, смочил под струей воды лезвие безопасной бритвы. «Да, так и с ума можно съехать, это запросто», – подумал он. Как все скверно складывается, кажется, из ситуации нет никакого выхода, а Овечкин будет вечно сидеть в ванной, наливаться мертвенной синевой и благоухать. Росляков, рассматривая в зеркале собственную физиономию, принялся бритвой счищать пену со щек и подбородка. Утром или днем сюда ещё можно зайти, через «не могу», через себя, но зайти можно. А вечером один вид двери в ванную комнату уже навевает панический ужас. И вообще в квартире рядом с этим мертвяком находиться невозможно. Каждый раз, переступая порог, Росляков совершал над собой акт нравственного насилия.
    – Сволочь ты, Овечкин, – отвечая на собственные мысли, вслух заявил Росляков и заметил, как предательски дрогнула в руке бритва.
    Еще порезаться не хватало из-за него. Надо что-то решать, что-то делать. Но что решать и что делать, если этот хрыч Овечкин, пустив себе пулю в висок, все решил за других, распорядился не только своей смертью, но и жизнью оставшихся на этом свете людей? Так что же делать? Задавая себе этот бессмысленный вопрос в тысячный раз, Росляков прекрасно понимал, что ответа на него нет. И все-таки, что же делать?
    Вспомнился давний разговор с одним знакомым мужиком, пытавшимся организовать частное бюро ритуальных услуг. Мужик тот стараниями конкурентов скоро разорился, но дело не в этом. Гроб что ли Овечкину купить? Будет у него свое место. Пусть хоть в гробу лежит, не в ванной. Да, пусть лежит в гробу, как покойнику полагается. «У меня друг в гробовой мастерской работает, – сказал тот знакомый мужик. – Цены там у них, конечно, сумасшедшие, не подступиться. Но для своих людей большая скидка. Так что, могу тебе устроить гроб по человеческой цене. Считай, что гроб уже у тебя в кармане». В ту минуту Росляков даже испугался неожиданного предложения, вытаращил глаза и даже замахал руками: «Ты совсем спятил на почве своего банкротства. Я умирать на этой неделе не собираюсь и на следующей неделе тоже не собираюсь. Возьми этот гроб себе. Поставь его в своей квартире, в большой комнате поставь, под люстрой, и отдыхай в нем после обеда».
    Теперь неожиданное предложение купить гроб по сходной цене не казалось пугающим, не казалось диким, напротив, упаковать тело Овечкина в сосновый ящик более чем желательно. «Но здесь, в моей квартире, не семейный склеп древнего рода Овечкиных», – поправил себя Росляков. Кроме того, как все это будет смотреться со стороны, что подумают соседи? Молодой человек, в квартире которого никто не умирал, вдруг втаскивает в эту самую квартиру гроб. С какой целью? Он что, смертельно болен и, предвидя собственный скорый конец, решает сам позаботиться об оболочке для бренного тела? Может, и действительно болен, откуда соседям знать такие вещи? Но все равно, это как-то необычно, экстравагантно и, главное, очень подозрительно.
    Таких фокусов люди не поймут. Можно попробовать пронести гроб в квартиру тайно, под покровом ночи, в полной темноте. Нет, все равно заметят. Кто-нибудь из соседей, заслышав за дверью странные шумы, обязательно выглянет на лестничную площадку в глазок. Или высунется через окно на улицу. А нам, на тротуаре, корячится с гробом Росляков. Да на следующий день о приобретении Рослякова весь дом будет знать. И, разумеется, участковый. Сообщат бдительные граждане.
    Но если даже предположить, что никто из жильцов ничего не заметит, возникает вопрос, как доставить необычный груз до места? На багажнике собственных «Жигулей»? Росляков представил себя за рулем автомобиля, на крыше которого стоит гроб, обитой красной материей и отороченный черным кантом. Еще то зрелище, дикое. Росляков напряг память. Нет, на московских улицах ему ни разу не попадались частные машин с гробами на крышах. Ясно, первый же гаишник остановит: «Права и техпаспорт. Кому ночью везешь гроб?»
    Закончив бриться, Росляков сполоснул лицо водой, насухо вытерся мягким полотенцем и перед тем, как взять в руки пузырек с лосьоном, принюхался. По воздуху плыл щекотавший ноздри сладковатый запах тронутой временем мертвой человеческой плоти. За пестрой клеенчатой занавеской, закрывавшей ванну, тяжело жужжала проснувшаяся и неизвестно как залетевшая сюда навозная муха. Он вышел из ванной, плотно прикрыв за собой дверь, разбитой стариковской походкой добрел до кухни, выглянув в окно, увидел припорошенные снегом тротуар, крыши дальних гаражей. Так что же делать?
    Росляков рухнул на стул и обхватил голову руками. Этот кошмар рано или поздно должен кончиться. «Когда все эта эпопея с покойником будет позади, надо будет устроить прекрасную вечеринку, – думал Росляков. И пригласить на неё всех-всех, даже тех двух бездомных, что отказались выносить труп. Но до прекрасной вечеринки ещё надо дожить». Росляков покачал головой, удивляясь бездонной глупости собственных мыслей. Все ещё только начинается, большие неприятности впереди, а веселая вечеринка, весьма вероятно, может состояться в переполненной преступниками, отпетыми рецидивистами смрадной камере следственного изолятора. О да, это будет веселая вечеринка: порция баланды и пайка хлеба. И эти деликатесы предстоит съесть стоя на ногах, потому что на шконках для тебя, фраера, места нет.
    Он сидел на стуле и, принюхиваясь, водил носом из стороны в сторону. Кажется, противный сладкий запах можно услышать уже на кухне. Попахивает Овечкин. Да что уж там, «попахивает». Смердит – вот подходящее слово.
    Так что же делать?

*   *   *   *

    Росляков оставил «Жигули» на стоянке возле гостиницы, вошел в просторный пустой холл, похожий на огромный аквариум. За стойкой администратор со скучающим видом смотрел в экран большого телевизора, укрепленного на стене. Транслировали репортаж с хоккейного матча. Поздоровавшись, Росляков спросил, в каком номере проживает Виктор Васильевич Аверинцев. Портье, оторвавшись от телевизора, лениво полистал страницы регистрационной книги, и назвал номер комнаты. «Если вы в гости направляетесь, давайте сюда паспорт или ещё что-нибудь, – сказал портье. – Надо записать данные». «Я порядки знаю», – Росляков положил на стойку водительское удостоверение.
    Поднявшись пешком на четвертый этаж, Росляков нашел нужную дверь и постучал в неё костяшками пальцев. «Открыто», – голос с другой стороны был едва слышен. Опустив ручку, Росляков перешагнул порог номера. Из тесной прихожей хорошо просматривалась небольшая квадратная комната с аскетической обстановкой: узкая какая-то детская кроватка у стены, квадратный стол с двумя стульями, тумбочка и крошечное кресло. Чудом уместившийся в этом кресле отец, поднял глаза от развернутой на коленях газеты и издал странный возглас, то ли он охнул при виде сына от неожиданности, а может, просто искренне обрадовался.
    – Не ожидал, – отец поднялся на ноги. – Какими судьбами?
    – Судьбами, – бездумно повторил последнее слово Росляков, скинув куртку и меховую шапку, повесил одежду на крючок и прошел в комнату. – Просто приехал и все. Думаю, сидишь сейчас один, скучаешь, словом переброситься не с кем. Вот я и приехал потрепаться.
    – Правильно сделал, что приехал, – отец застегнул «молнию» спортивной куртки, сложил газету и бросил её на стол.
    Росляков, вдыхая тяжелый запах застоявшегося табачного дыма и какой-то неизвестный лекарственный дух, искал глазами, куда бы присесть, но выбирать было не из чего, и он опустился на неудобный с прямой жесткой спинкой стул. Не зная, с чего начать разговор, придвинул к себе пепельницу из штампованного хрусталя, размял пальцами кончик сигареты. Отец подошел к окну и вытащил спрятанную между двумя рамами полную бутылку коньяка.
    – Как знал, что ты приедешь.
    – Вообще-то я за рулем, – несколько мгновений Росляков боролся с искушением, он понимал, что на трезвую голову вряд ли сможет сказать самое главное. – А выпить и вообще посидеть мы можем у меня на квартире. Перебирайся ко мне. Сегодня же, прямо сейчас собирай чемоданы.
    – Что за спешка? – отец поставил на стол два прозрачных стакана, открыл банку рыбных консервов. – Я смотрю, ты что-то невеселый. Какие-то неприятности?
    – Да как сказать, – медлил с ответом Росляков. – Не то чтобы серьезные неприятности. Это как посмотреть.
    – На работе что-то стряслось?
    – На работе постоянно что-то трясется, – отмахнулся Росляков. – Это, как бы сказать, происшествие… Да, именно происшествие это, оно как раз случилось дома, по месту жительства то есть. Там оно и случилось.
    – И что случилось по месту твоего жительства?
    – Ну, я же говорю, это не то чтобы серьезная неприятность, это происшествие, как бы это правильно сказать, – Росляков искал, куда то пропавшие нужные слова и тер пальцами сигарету, измельчая табак в пыль. – Ну, короче говоря, в квартире моей, один мужик застрелился. Пулю себе в висок пустил.
    Росляков замолчал, уставился на отца, ожидая какой-то реакции. Но отец, плотно усевшись в миниатюрном кресле, лишь молча кивал головой, мол, говори, говори, сынок, а я послушаю.
    – Я совершенно не знал этого человека, то есть я его знал, – Росляков окончательно запутался в словах. – Возможно, я говорю какие-то невероятные, дикие вещи, но прошу мне поверить. Вся эта история началась десять дней назад. Мы вместе присутствовали на одной конференции. Поздний вечер, он попросил переночевать. Сказал, что с женой недавно развелся, она пока живет в их бывшей общей квартире. Эту квартиру они планируют разменять. Туда Овечкин идти не хотел, как он выразился, по этическим соображениям. А сам он временно проживает то ли у приятеля, то ли у дяди, в области. Ну, я пожалел человека и сказал, мол, чего уж там, оставайся на ночь.
    – То есть ты проявил в его судьбе человеческое участие, а он, свинья этакая, застрелился на твоей квартире? – усмехнулся отец. – Наверняка полы кровью перепачкал, мебель?
    – Полы он перепачкал только на кухне, кровь я смыл, это ерунда, – Росляков, наконец, довольный тем, что нужные слова нашлись, закурил. – А застрелился он не сразу. На следующий день я отправился на работу, а Овечкин остался у меня дома. За день выпил целый ящик пива и остался на вторую ночь. Короче, разрешил Овечкину провести ещё одну ночь у меня в квартире. Но он не ушел и на следующий день. Ходил где-то по своим делам, потом опять вернулся ко мне. Я проклинал себя за мягкотелость, но я снова не выставил Овечкина на улицу. Я опять пошел на работу…
    – На следующий день он снова выпил ящик пива?
    – На следующий день когда я вернулся с работы, он лежал в кухне на боку, а в правом виске была дырка, а в руке… Ну, не совсем в руке, пистолет под столом валялся. Это не важно. Я испугался, что этот труп повесят на меня. То есть первой моей мыслью было обратиться в милицию. Но я не стал горячиться, торопить события, постарался все обдумать спокойно, постарался все взвесить. И решил, что меня притянут за убийство. Найдут, высосут из пальца какой-нибудь мотив, ну скажем, личные неприязненные отношения, что-то из этой оперы. И посадят.
    – И что дальше?
    – В том то и дело, что дальше – ничего, – Росляков выразительно поморщился. – Труп Овечкина до сих пор в моей квартире, я его в ванную перетащил. Там он и лежит, то есть сидит. Но это не важно, лежит он или сидит. Он воняет, смердит. Скоро этот запах можно будет услышать на лестничной площадке, на верхних этажах. Запах покоя мне не дает, везде преследует. На работе, в транспорте. Даже кажется, что сейчас здесь мертвечиной попахивает.
    Росляков покосился на бутылку коньяка и, раздувая ноздри, покрутил головой, словно принюхивался к неуловимому трупному запаху, который он навязчиво ощущал. Отец встал на ноги и приоткрыл створку окна.
    – В моем номере покойников пока нет, – сказал он. – И ты не знаешь, с чего это вдруг человек решил свести счеты с жизнью да ещё в чужой квартире?
    – Откуда мне знать? Ведь он мне не сказал: «Петя, сегодня вечером я застрелюсь на твоей кухне. Из-за неразделенной любви пущу себе пулю в голову. И прошу прощения за возможный беспорядок». Он такого не говорил, может, сюрприз хотел сделать. Если так, то сюрприз и вправду получился.
    – Уверен, что ему никто не помог застрелиться?
    – Овечкин оставался в квартире один, по всему видно, гостей у него не было.
    – Если гостей действительно не было, считай, тебе уже повезло.
    – Так что же мне делать, отец? – Росляков задал мучающий его вопрос и склонил голову набок. – Что мне делать? Ведь это не может продолжаться бесконечно, ну, этот покойник в ванной комнате… И вообще…
    – Я не знаю, что тебе делать, никогда не попадал в такое положение, – ответил отец. – Но в будущем постарайся не оставлять у себя на ночь незнакомых людей. Этот вот, твой Овечкин, застрелился. А другой постоялец удавится или отравится. Самоубийства на твоей жилплощади могут стать дурной традицией. И в каждом новом случае тебе придется решать знаменитые вопросы: что делать? и кто виноват?
    – Ну, так что же мне делать? – Что делать? – возвысил голос отец. – Ноги брить. Вот что делать.
    – Мне не с кем даже посоветоваться.
    – Ладно, не мучай себя вопросами. Сейчас поедем к тебе, взгляну на твоего мертвого друга. Вот только хотели посидеть по-человечески, поговорить, выпить, – отец кивнул на нетронутую бутылку, – а ты своим рассказом все застолье испортил. Обождать, что ли не мог, потерпеть немного?
    Росляков лишь виновато вжал голову в плечи.

*   *   *   *

    Виктор Васильевич, устроившийся на переднем сидении «Жигулей», отмалчивался и сердито, как показалось сыну, сопел. Росляков, вцепившись в руль, то и дело вздыхал, наблюдая как «дворники» сгребали на стороны залепляющий ветровое стекло тяжелый мокрый снег. «Лишь бы он только согласился помочь», – думал Росляков. На этой мысли все прочие мысли почему-то обрывались. Каким образом может помочь отец в крайне неприятном щекотливом деле, Росляков не знал, но внутренне был уверен, что отец как-то выручит.
    «Лишь бы он помочь согласился», – думал Росляков. Он хотел оборвать молчание, завести разговор о пустяках, например, спросить отца, как тот нашел изменившуюся столицу. Но путь пролегал, не по широким украшенным рекламой проспектам, а по не радовавшим глаз окраинам, кривым и грязным улицам, мимо промышленной зоны, мимо унылых заводов, похожих на огромные бараки, мимо забрызганных грязью фонарных столбов и автобусных остановок, мимо необъятных труб тепловой электростанции, пускающих серые выхлопы в такое же серое небо. И Росляков, так и не подобрав легкой приятной темы для беседы, молчал.
    Открыв дверь в квартиру, он пропустил отца вперед, сам непроизвольно задвигал носом, замешкавшись на пороге, тщательно вытер чистые ботинки о резиновый коврик и, затравленно оглядываясь на запертые двери соседей, переступил порог. Отец, быстро снявший серый плащ на теплой стеганой подкладке, включил свет, и, не дожидаясь приглашений, прошел в конец прихожей к двери ванной комнаты. Росляков быстро сбросил с плеч куртку и, не снимая обуви, затрусил за отцом, неотрывно глядя в его спину, понимая, что именно сейчас, в этот самый момент, решается что-то очень важное, наступает новой поворот в этой темной истории, а может, во всей его дальнейшей судьбе.
    Шагнув вперед, отец протянул руку, двумя пальцами взялся за край клеенчатой занавески. Звякнули крючки на металлическом кронштейне. Отец отдернул занавеску в сторону. Росляков, решивший, что не сможет ещё хоть раз заглянуть в одутловатое, потерявшее человеческие черты, лицо Овечкина, отвернулся к рукомойнику и увидел в овальном зеркале над раковиной собственную бледную, какую-то перекошенную физиономию, показавшуюся совершенно чужой. Он на мгновение скосил глаза на отца, склонившегося над телом, и снова отвернулся.
    – Ну, что там? – дав петуха, спросил Росляков.
    – А что тут может быть? – вопросом на вопрос ответил отец. – Лежит человек и даже не дышит. Кстати, ты давно его видел?
    – Дня три-четыре назад.
    – За эти три-четыре дня он сильно изменился. Скоро течь начнет.
    – Как течь?
    – Ну, как текут покойники, пролежавшие несколько дней, – отец повернул голову Овечкина и стал внимательно рассматривать пулевое отверстие в правом виске. – Большая дырка.
    Росляков на всякий случай, чтобы вдруг не лишиться чувств, не упасть от накатившего тяжелой удушливой волной запаха, ухватился рукой за стояк отопления и против воли, снова покосился на отца, склонившегося над ванной. Кажется, ещё минута пребывания здесь, и не останется сил бороться с собой, он действительно лишиться чувств или блеванет на этот рукомойник, на зеркало, на пол. «Господи, когда же отец закончит рассматривать этот синий труп?» – Росляков прикрыл глаза и стал дышать раскрытым ртом.
    – Пистолет я в письменный стол положил, там он сейчас валяется, – сказал он.
    – В письменном столе ему самое место, пистолету, – отец ещё мог шутить.
    Отец выпрямился, задернул штору. Росляков, пятясь задом, вышел из ванной, прошел в кухню и, наклонившись над мойкой, долго пил воду из крана. «Если отец сейчас скажет „нет“, – думал он, – то погибло все. Журналистская карьера, благополучная жизнь, считай, все в прошлом. Но черт с ней с карьерой и этой благополучной жизнью. Если ничего нельзя исправить, пусть будет так, как скажет отец. Как он скажет – так и будет». Росляков вытер мокрые губы ладонью и упал на стул у окна. Отец, распахнув пиджак, устроился за столом, прикурил сигарету и, не выражая никаких эмоций, будто чуть ли не каждый день осматривал лежалые трупы, стал пускать дым в потолок.
    – Разумеется, я сделал глупость, – Росляков старался говорить спокойно, он тоже раскрыл сигаретную пачку, заметив, как мелко дрожат пальцы. – Надо было сразу же вызывать милицию.
    – Возможно, ты сделал самую разумную вещь в своей жизни.
    – Ты так думаешь? – воспрял Росляков.
    – Но радоваться все равно нечему, – сказал отец. – Главные заботы впереди. Мне понадобится твоя машина, пила или ножовка и острый нож.
    – А зачем тебе пила?
    Испытав новый приступ волнения, Росляков вдруг заговорил низким утробным голосом чревовещателя.
    – А ты подумай, зачем.
    – А топорик не подойдет? – Росляков откашлялся. – У меня есть довольно большой острый топорик для разделки мяса.
    – Возиться придется долго, соседи могут услышать, топор не годится, – сказал отец. – Мне понадобятся ножовка и длинный острый нож. Если у тебя этого нет, езжай сейчас же, купи и вернись. Еще понадобиться фотоаппарат «Полароид». Нужно сфотографировать труп. У тебя есть фотоаппарат?
    – У меня обычный, «мыльница».
    – Нужен «Полароид». Не понесешь же ты отснятую пленку проявлять и печатать снимки в фотоателье.
    – Мне карточки этого синяка в семейном альбоме не нужны. Нет, совсем не нужны.
    – И мне они не нужны. Что за фрукт этот Овечкин, мы не знаем, но совесть его точно не чиста. Ушел ли он из жизни по собственной инициативе или ему помогли, мы тоже не знаем. По одному пулевому отверстию в виске это не определить. Возможно, Овечкина будут искать. Живого для того, чтобы убить. А мертвого для того, чтобы убедиться в том, что он действительно мертв. Фотографии могут пригодиться.
    – Я сейчас же куплю «Полароид», – кивнул Росляков. – Что ещё нужно?
    – Пассатижи и бритва.
    – А это ещё зачем?
    Теперь Рослякову показалось, что у него кружится голова, что поднялась температура.
    – Ну, если ты хочешь знать подробности, скажу, – отец погасил сигарету в пепельнице. – Наша задача – удалить все лишнее. А пассатижи или клещи нужны, чтобы удалить Овечкину зубы. Бритва для того, чтобы срезать с тела родимые пятна, бородавки, татуировки и всякое такое. По зубам, родинкам или бородавкам судебные эксперты могут идентифицировать труп. А это плохо, совсем плохо, если труп, вернее, то, что от него останется, идентифицируют и установят личность Овечкина. Ниточка потянется прямо к нам. Теперь понял?
    Росляков, вжавшись в стул, вздрагивал от слов отца, как от ударов.
    – Теперь понял, – кивнул он и задал обжигающий душу вопрос. – Я должен буду тебе помогать? Ну, в этой операции? На подхвате, инструменты подавать и все такое?
    – В этой операции? – переспросил отец и усмехнулся. – Ты еле на стуле сидишь, того и гляди, с него свалишься. Какая уж от тебя помощь. Помрешь чего доброго со страху во время этой, как ты выражаешься, операции. И что мне тогда делать с двумя трупами, твоим и Овечкина? У тебя хоть деньги есть?
    – Есть, – закивал Росляков.
    – Тогда езжай за покупками, – сказал отец. – Вернешься, оставишь мне машину и отправишься ночевать к своей матери. Все, топай. И не трясись ты. Что случилось, то случилось. Нужно думать, как жить дальше.
    – А как ты себя чувствуешь? – запоздало вспомнил Росляков.
    – Нормально, сегодня нормально, – отец почему-то нахмурился.

*   *   *   *

    Васильев, то и дело поглядывая на наручные часы, томился в приемной Марьясова уже более часа. Он успел пролистать два иллюстрированных журнала и несколько вчерашних газет, сложенных стопкой на низком столике. Кожаный диван, стоило Васильеву поменять позу, жалобно поскрипывал. Секретарша Верочка, безмолвная, как дохлая рыба, с постной физиономией печатала на машинке какие-то деловые бумаги, она, видимо, тоже скучала за работой, часто отворачиваясь к окну, прикрывая рот ладонью, зевала, и снова приемную оглашал треск машинки.
    – Фу, тут у вас просто скука смертная, – поделился наблюдением Васильев.
    – Я же вам сказала, – секретарша подняла голову от работы, достала носовой платок и тщательно вытерла им маленький красный носик похожий на фигу. – Владимир Андреевич раньше двух часов не освободится. У него иностранец. Вы сами сказали, что подождете, а теперь жалуетесь.
    – Я не жалуюсь, – Васильев покачал головой. – Только вот недавно прочитал в газете любопытную заметку. В аэропорту скончался человек. Вроде бы обычное дело. Мало ли от чего помирают люди? Ну, медики натурально сделали вскрытие и не обнаружили никаких причин, которые могли бы привести пассажира к смерти. Тогда за дело взялись ученые и открыли удивительную вещь. Оказалось, человек скончался, не поверите от чего. От долгого ожидания он скончался. Вылет его самолета переносили несколько раз. А он, бедняга, ждал, ждал, а потом взял помер на жесткой скамейке. Вот ученые выявили некий смертельный вирус ожидания, заразится которым могут люди чего-то очень долго ожидающие. Опасаются даже массовой эпидемии. Научный факт. Представляете?
    – Да уж, странный случай.
    Верочка спрятала в столе скомканный носовой платок.
    – Скажите, а в вашей приемной ещё никто не умирал от ожидания? Не было ещё смертельных случаев?
    – Пока что не было, – Верочка, оставаясь серьезной, шмыгнула носом. – Все посетители остались живы.
    – А вот я, кажется, так и помру, на этом диване, ничего не дождавшись. Но, а если не помру, то уж точно заболею, тяжело заболею, слягу. Скажите, Вера, а вы будете навещать меня в больнице?
    – Что это мне вдруг вас навещать? Думаете, мне навещать кроме вас больше некого?
    Васильев хотел ответить на вопрос секретарши, но промолчал и стал размышлять над другой проблемой: живет ли Марьясов с Верочкой. Пожалуй, живет. Секретарша всегда рядом, всегда под рукой, наверняка отзывчива к ласкам начальника, бежит по первому зову. Очень удобно. Васильев, склонив голову на бок, стал критическим взглядом рассматривать секретаршу, ссутулившуюся над пишущей машинкой. Уже через минуту он сделал прямо противоположный вывод. Нет, Марьясов секретаршу не трогает. Но тогда какой смысл держать на месте некрасивую и неумную женщину? Может, она родственница жены Марьясова?
    – А вы случайно Марьясову не родственница? – спросил Васильев.
    – А почему вы об этом спрашиваете?
    – Так просто спросил, – Васильев пожал плечами. – Спросить что ли нельзя?
    – Вы мешаете мне работать, – сказала Вера, подтверждая своим ответом правильность догадки Васильева. – Вы бы, пока Марьясов не освободится, сходили вон в пельменную через дорогу. Там кормят хорошо и недорого.
    – Я сейчас голодаю, – бездумно соврал Васильев, уже успевший плотно пообедать. – Слышали что-нибудь о лечебном голодании? Очень способствует. Здоровью и всему такому прочему. Рекомендую.
    – Просто ничего не едите – и все?
    – И все, – кивнул Васильев. – Ничего в рот не беру уже вторую неделю, чай не пью, кофе. Только минеральную воду. Так прекрасно себя чувствую, просто потрясающий эффект от этого голодания. Иногда мне даже кажется, что душа существует как бы отдельно от тела. Витает где-то там, – он показал пальцем на потолок. – А тело само по себе. Ведет, так сказать, независимый от души образ жизни.
    – Глядя на вас, я бы не сказала, что вы голодаете, – глаза Веры светились тусклым недоверчивым блеском. – Такой плотный мужчина, в соку, – при слове «мужчина» секретарша облизнулась. – А когда же надо заканчивать это голодание?
    – Когда почувствуете, что душа уже того, совсем от тела отделилась, тогда и заканчивать нужно. Если ещё не поздно.
    Вера с чувством ударила пальцами по клавишам машинки, разродившейся сухим стрекотом.
    – Пожалуй, пойду пройдусь по улице, – сказал Васильев, которому надоело развлекать себя розыгрышами глупой секретарши. – На воздухе я как-то забываю о чувстве голода, которое гложет меня изнутри.

*   *   *   *

    Накинув пальто, он спустился со второго этажа к выходу, закрыл за собой парадную дверь офиса и прошагал десяток метров до машины, в которой развалясь на водительском месте слушал радио Трегубович. Сев на заднее сиденье, Васильев попросил сделать музыку потише.
    – Минут через двадцать он освободится, – Васильев вытянул ноги вдоль сидения. – Сейчас у него хрен какой-то сидит, иностранец.
    – Иностранец? – переспросил почему-то удивившийся присутствию иностранца Трегубович. – Как сюда иностранца-то занесло?
    – Я почем знаю? – Васильев вытащил из кармана пальто сигареты и зажигалку. – Я тут вот что подумал: пойдем к Марьясову вместе. Ты два дня наблюдал за этим писакой, за газетчиком Росляковым. Вот и доложишь Марьясову о том, что видел. Что, я за тебя буду все пересказывать, как испорченный телефон.
    – Ничего такого я не видел, – теперь Трегубович смутился. – Только время зря потратил.
    – Все-таки что-то ты видел, записи делал в блокноте, – усмехнулся Васильев. – Вот об этом и расскажешь. Привыкай работать с начальством. Порой грамотно составленный, гладкий отчет о работе важнее, чем сама работа. Психологию наших работодателей надо знать, разбираться в ней надо. Не то, чтобы нужно при каждом удобном случае пыль в глаза пускать, нет, но Марьясов должен знать, что мы не сидим на месте, мы отрабатываем свой хлеб. Так и ему спокойнее и нам тоже. В следующий раз не станет дергать по пустякам. Возьми с собой блокнот и по своим записям доложишь то, что видел. Усек?
    – Усек, – кивнул Трегубович, полез во внутренний карман кожанки и достал сложенный вчетверо исписанный листок. – Мать письмо прислала, только сейчас, пока ждал вас, прочитал.
    – И что пишет мать? – спросил Васильев без всякого интереса. – Какие новости по вашей области?
    – Какие уж там новости зимой в деревне? – махнул рукой Трегубович и выключил радио. – Надо бы матери денег выслать, на дрова и вообще на жизнь. Хоть немного.
    – Вышлешь ей денег, – ободрил молодого человека Васильев. – Вот обтяпаем это дельце – и вышлешь. Марьясов своих работников деньгами не особенно балует.
    – Да, жадноват земляк он до денег.
    – Но если уж мы найдем этот чемодан, получишь большую премию. Это я тебе обещаю. Кстати, ты бы давно мог матери денег выслать, если бы немного в расходах поджался. Но тут дело молодое, пожить хочется, это я понимаю. Вообще-то я думал, у тебя нет матери.
    – Как это нет матери? – удивился Трегубович. – У каждого человека есть мать или была. Как это может быть, чтобы человек без матери?
    – Я не знаю, как это может быть, – Васильев выпустил из груди табачный дым. – Но мне казалось, что вот лично у тебя матери нет, и не было.
    – Как это не было?
    – Ладно, это я шучу, не обижайся, – улыбнулся Васильев и с грустью подумал, что его помощник ещё поглупее будет той некрасивой секретарши. – Что ещё твоя мамаша пишет?
    – Пишет, что мужик, один земляк, повесился. Сосед наш. Натурально на подтяжках удавился. Вытащили из петли, он ещё теплый, но уже откинулся. Видно, по пьяному делу, от водки решил того, счеты свести.
    – Или от несчастной любви, – предположил Васильев.
    – От какой ещё любви? – Трегубович снял кепку и потер лоб ладонью, раздумывая над необычной версией смерти соседа. – Он старый, мужик тот. Ему уж лет семьдесят с гаком.
    – А старые, по-твоему, любить не могут? – глупость Трегубовича сейчас не действовала на нервы, а вызывала приятные щекочущие нутро позывы смеха. – Пожилые люди, старые даже, только и умеют любить по-настоящему.
    – У него давно любилка засохла и отвалилась. И кого любить-то в деревне? Там девок и баб молодых не осталось, все давно в город подались.
    – А может, он старую бабу полюбил? А она его бортанула? Может такое быть?
    – Совсем вы мне голову закрутили, – сказал Трегубович. – Сами спрашиваете, как мать, а потом об этом мужике начали. Дался вам этот висельник.
    – Тогда запирай машину и пошли к начальству, пора уже.
    – Ой, не умею я перед начальством отчитываться, – вздохнул Трегубович. – Он крутой, этот Марьясов. А я робею.
    – Ничего, там, в кабинете твой брат Паша Куницын, – усмехнулся Васильев. – В случае чего, он тебя поддержит.

*   *   *   *

    Марьясов, пребывавший после беседы с иностранцем в скверном настроении, слушал Васильева с рассеянным видом, вертелся в кресле, беспрестанно курил, поглядывал через запотевшее оконное стекло на улицу и, казалось, мысленно находился совершено в другом месте и времени. Потушив очередной окурок в глубокой пепельнице, вырезанной из куска темного искусственного малахита, он стал листать перекидной календарь.
    Косноязычный Трегубович, стараясь побороть неожиданное волнение, вытянулся в струнку перед начальственным столом, рассказывал о результатах своей работы, бледнел и смущался своей неуклюжей речи, старался не показать смущения и оттого смущался ещё сильнее. Васильев, развалившись в кресле, снисходительно улыбался в усы, покачивал головой. Он словно хотел заступиться за помощника, сказать, что молодо зелено, а искусство связывать слова в гладкие предложения приходит с опытом, с годами, а пока никто не попрекнет Трегубовича за недостатки устной речи, ведь он не чтец-декламатор, и не любительском театре перед публикой выступает. Здесь все свои.
    – Я следил за этим Росляковым, ну, натурально половину дня, с утра, – говорил Трегубович, то и дело сглатывая вязкую слюну. Вспомнив о толстом ежедневнике, заведенным по требованию Васильева, Трегубович переложил книжицу с записями, похожую на томик стихов из руки в руку, наконец, раскрыл её, зашуршал страницами и стал читать по писанному. – За первую половину дня ничего не произошло. Он из дома вышел, потом сел в автобус, доехал до станции метро, – Трегубович поднял голову от записей. – Я так понял, что он на работу отправился. Поэтому в метро не стал спускаться, поехал на машине прямо к зданию редакции.
    Присутствовавший в кабинете пресс-секретарь Марьясова Павел Куницын, устроившись в углу на мягком диванчике, строгим взглядом смотрел на двоюродного брата и бездумно механически кивал головой. Куницын разложил на коленях журнал «Ньюсвик» на английском языке. Иностранного языка он не понимал. Не вникая в смысл происходящего, Куницын склонил голову к журналу и задремал с полузакрытыми глазами.
    – Вы сядьте на стул или вот в кресло, – оборвал Марьясов Трегубовича. – Что вы встали перед столом, как восклицательный знак.
    – Да, да, конечно, – Трегубович придвинул к себе стул, опустился на его краешек и снова заглянул в ежедневник. – Росляков находился в здании редакции с десяти часов утра до пяти часов вечера. Внизу я заказал себе через ответственного секретаря газеты пропуск, якобы принес в газету рекламное объявление. Меня пропустили. Я посидел в буфете недалеко от Рослякова, который беседовал с каким-то бородатым мужчиной. Затем, когда Росляков вернулся в свою комнату, я побродил по этажу, спустился в столовую. Я стоял под дверью кабинета и слышал разговор Рослякова с каким-то автором, а также его телефонные беседы. Ничего особенного, обычные деловые разговоры и личная беседа с какой-то женщиной, к которой этот земляк обещал зайти вечером. Купить водки и зайти. А редакционное помещение устроено так, что слежку за Росляковым можно вести совершенно спокойно, без риска себя обнаружить. Там полно народа, посетителей, всяких жалобщиков, земляков и внештатных авторов.
    Марьясов, казалось, совершенно не слушая Трегубовича, вертелся в кресле, щелкал кнопкой шариковой ручки, кряхтел, потирая лоб. Наконец, он нетерпеливо хлопнул ладонью по столу, прерывая рассказ Трегубовича.
    – Слушайте, Николай, зачем вы рассказываете мне распорядок дня этого Рослякова? Меня не интересует, сколько времени провел на работе этот человек, с кем он там виделся. Вы вообще понимаете свою задачу, видите цель ваших поисков?
    – Вижу, – смущенный Трегубович завертелся на стуле, зашуршал страницами ежедневника. – Конечно, вижу эту цель.
    Васильев молча развел руками и улыбнулся, словно хотел извинялся за своего неловкого молодого помощника.
    – Тогда продолжайте. Только покороче.
    – В семнадцать часов Росляков покинул здание редакции и отправился в центр, – Трегубович зачитал адрес. – Как раз к той дамочке, с которой разговаривал по телефону. Объект моего наблюдения пробыл на квартире около двух с половиной часов. Судя по всему, Росляков имел с этой дамочкой половое сношение.
    – Все, хватит, – Марьясов с чувством хлопнул ладонью по столу. – Хватит читать мне эту белиберду. Имел половое сношение… Судя по всему… Судя по чему, имел сношение? И какое касательство его жалкое сношение имеет к нашему делу?
    – Ну, я думал…
    – Ты думал? – Марьясов плюнул в корзину для бумаг. – Он, видите ли, думал. О чем только? Является ко мне в кабинет и начинает мне читать какие-то порнографические записки.
    При слове «порнографические» проснулся пресс-секретарь и с осовелым видом поводил головой из стороны в сторону, стараясь понять, кто произнес разбудившее его слово и о чем, собственно, идет речь.
    – Ты что, ищешь работу, где можно ничего не делать, а только подглядывать в чужие замочные скважины и получать за это деньги? – бушевал Марьясов. – Но синекур не осталось и дураков почти не осталось. Ты один из последних. Все, свободен, жди в приемной.
    Трегубович неловко встал, чуть не опрокинув стул, на полусогнутых ногах, пятясь задом, вышел из кабинета. Куницын, так ничего и не поняв, опустил голову к журналу и смежил веки. Васильев, дав волю чувствам, хлопнул себя ладонями по коленкам, громко рассмеялся.
    – Меня просто оторопь берет от этого человека, от брата твоего, – сказал Марьясов, обращаясь к пресс-секретарю. – От тупости его непроходимой оторопь берет. Сегодня он ещё складно рассказывал. А так лексикончик этого типа состоит из пары сотен слов. И самые употребимые, как я заметил, это: земляк, водка, крутой, откинулся… И как вы только работаете с этим дураком? – Марьясов глянул на Васильева.
    – Я смирился с Трегубовичем, как с некой данностью. А его лексикон за последнее время обогатился, сильно обогатился.
    – Вам действительно нужен такой помощник?
    – В некоторых делах он просто незаменим, – кивнул Васильев. – Отвязанный малый, он просто упивается насилием. Иногда я сам удивляюсь, откуда в молодом человеке столько злобы и изощренной жестокости к людям. Короче, для грязной работы этот Трегубович подойдет. А в остальном он, разумеется, полный ноль. Хотя схватывает на лету, быстро учится.
    – Вот именно, он быстро учится, – заступился за родственника Куницын. – Старается парень. Может, способностей у него маловато, провинциал, трудно ему здесь. Но он старается.
    Сказав то, что должно сказать в такой ситуации, Куницын склонил голову к журналу и отдался дремоте.
    – О Боже, – Марьясов тряхнул головой и уставился на Васильева. – Расскажите хоть вы о том, как дело продвигается. Только покороче.
    – Дело идет, не так скоро, как бы хотелось, но все-таки идет, – Васильев погрустнел. – Говоря бюрократическим языком, круг подозреваемых лиц становится все уже. Рыбакова можно вычеркнуть. Он умер.
    При слове «умер» Куницын снова проснулся, бездумно уставился на своего начальника и сонно захлопал глазами, решив больше не засыпать, иначе можно пропустить самое интересное, всю соль разговора.
    – Да, да я знаю, что Рыбаков умер, – вздохнул Марьясов. – Печально, что я могу сказать, очень печально. О смерти Рыбакова даже заметка в газете была. Значит, этот вариант, в смысле Рыбаков, точно отпадает?
    – Абсолютно точно, – кивнул Васильев. – Чемодан украл не он. Наш список сократился, в нем остается совсем немного людей. Журналист Росляков, предприниматель Мосоловский и некто Овечкин. А да, совсем забыл, в автобусе ехал этот черт из кабака, Головченко. Все люди на виду и, видимо, никто из них не собирается отправляться в бега. Но Овечкин пропал. У своей женщины не ночует, на службе не появляется. И никто не знает, где он.
    – Действуйте твердо. Но с этим Росляковым все-таки поосторожнее, постарайтесь, если это возможно, обойтись без насилия. Все-таки он корреспондент столичной газеты. Случись с ним что, поднимется такая жуткая вонь, что поисками его обидчиков чего доброго займутся всерьез.
    – Тут я с вами согласен, – отозвался Васильев. – Могут быть последствия. Правда, это сегодня Росляков – корреспондент большой газеты, сегодня он на виду. А завтра его, глядишь, с треском вышибут с места, уволят. Это ведь можно устроить, организовать его увольнение. Росляков серьезно проштрафится, и его уволят. Тогда моя задача сильно облегчится. Кто станет всерьез заниматься каким-то безработным?
    – И каким образом вы собираетесь организовать его увольнение? У вас есть связи в газетном мире?
    – Разумеется, связей у меня никаких нет. Но любого человека можно подставить. Тем более сам Росляков дает повод, он далеко не ангел. Человек неорганизованный, неаккуратный. Короче, повод найдется.
    – Если вам нужны люди, помощники, только скажите.
    – Это довольно простое дело, – пряча улыбку, Васильев кончиками пальцев погладил усы. – Осведомители покупаются, а исполнители мне не нужны. И Трегубовича хватает. Такой заводной парень, троих помощников заменит.

*   *   *   *

    Старший следователь областной прокуратуры, юрист первого класса Владимир Никифорович Зыков скучал в коридоре морга, дожидаясь, когда можно будет задать несколько вопросов судебному эксперту Сачкову. Извертевшись на жестком с прямой спинкой диванчике, Зыков, вдыхал запахи формалина и сырой плесени, насквозь пропитавшие подвальное помещение судебного морга, вздыхал и самому себе жаловался на судьбу. Всего полтора месяца, как Зыкова повысили, перевели в областную прокуратуру из района. Завидная должность и звание для его-то Зыкова неполных тридцати пяти лет. Хорошая, стремительная карьера, о какой ещё год назад можно было только мечтать. В районе он неплохо работал, проявил себя с лучшей стороны, его заметили наверху, предложили повышение. Это лестно.
    «Надо себя проявлять на новой работе, доказывать и нам, и самому себе, что в выборе мы не ошиблись», – так сказал на собеседовании прокурор области, дав понять, что должность старшего следователя досталась Зыкову авансом, и молодому, даже по житейским понятиям человеку, ещё предстоит пахать и пахать, чтобы стать равным среди равных. Слов нет, и проявлять себя надо и доказывать… Что-то, кому-то, возможно, даже самому себе надо доказывать. Но, если разобраться, все это – лишь красивые гладкие слова, которое начальство любит скармливать подчиненным, чтобы подстегнуть их служебное рвение. Эти слова Зыков слышал от начальства и раньше, в районе. Но доля правды в них все-таки есть.
    Опытные коллеги, много лет проработавшие в областной прокуратуре, ныне досиживающие до пенсии, внешне доброжелательные, пока только присматриваются к новому сотруднику, но стоит тому допустить ошибку, облажаться, наверняка среди них пойдут разговоры о том, что Зыков не тянет, о том, что теперь, не то что в прежние времена, ставят на должность кого попало, а молодые не отрабатывают авансы. Дескать, тщеславие молодежи никак не заменит высокого профессионализма старых кадров, ветеранов, съевших последние зубы на прокурорской службе. Разговоры поползут. Вот и первые серьезные дела, которое доверили Зыкову, явно рассчитаны на засыпку.
    Взять хотя бы убийство предпринимателя Рыбакова в его же гараже. Ни подозреваемых, ни мотивов убийства, почти ничего. Есть, правда, словесное описание убийцы, но что в нем толку? Жена Рыбакова утверждает, что у мужа не было врагов, что никто ему не угрожал, что бандиты на него не наезжали… То же самое в один голос повторяют его сослуживцы: человек бесконфликтный, работяга, который добился успеха мозолями, трудовым горбом, а не махинациями. Строить планы следственных мероприятий все равно, что строить замок на песке.
    И это дело, с отрезанной голенью, найденной в одном из районов области, тоже дохлое из дохлых. За такое дело старые кадры, съевшие все зубы, и до дыр протеревшие штаны на жестких стульях в убогом помещении областной прокуратуры, возьмутся, как говориться, только через суд. Но свалят вину за «висяк» на неопытность Зыкова.
    Что сегодня есть в руках следствия? Только правая голень мужской ноги, отпиленная от тела ножовкой и слегка покусанная бродячими собаками. Эта голень, присыпанная снегом, валялась недалеко от проселочной дороги возле рабочего поселка в дальнем районе Подмосковье. Там ещё поблизости протекает речка со звучным названием Лопасня. Группа рабочих кирпичного завода, пешком возвращавшаяся по домам после первой смены, заметила несколько диких собак, обнюхивающих некий предмет. Кто-то из рабочих не поленился, поднял палку, запустил ей в собачью стаю, разбежавшуюся по сторонам. И вот итог: в судебный морг поступила голень правой мужской ноги, аккуратно отпиленная от тела ножовкой. Сколько пролежал в снегу этот фрагмент человеческого тела, кто оставил голень на обочине, кем был убитый? – все это вопросы не для слабых умов. Ответа на них нет и, видимо, в ближайшее время не появится. Весной, если повезет, найдутся и другие части трупа.
    Но если они и найдутся, что это даст следствию? Сгнившую кожу и мышечную ткань к тому времени наверняка обглодают грызуны. И даже собрав на секционном столе судебного морга мозаику из кусков человека, вряд ли удастся установить личность убитого. Один шанс из тысячи. Ну, возможно, на теле окажется приметная татуировка. Это хорошая зацепка, просто отличная. Но на такие подарки судьбы рассчитывать глупо. Если уж тело так умело расчленили, ясно, что действовал профессионал, человек с веревками вместо нервов и холодной трезвой башкой, и уж наверняка татуировки и родинки он срезал первым делом. С них и начал. И зубы наверняка удалил. Да и сейчас, когда фрагменты тела ещё надо найти, а пока есть только эта голень, нет смысла строить пустые догадки и гипотезы. Чтоб она, эта голень… Зыков заругался про себя.
    Окурок зашипел в плевательнице, Зыков поерзал на неудобном диване, не зная, чем себя занять, вытащил из внутреннего кармана пиджака сложенную трубочкой газету, развернул её, пробуя читать первую попавшуюся заметку о смотре художественной самодеятельности, но не мог сосредоточиться на тексте. Не хочется начинать работы на новой должности с неудачи, нужно блеснуть, проявить себя. Но чем именно себя проявить? Зыков свернул газету и стал думать о жене, которую только предстояло перевести в Москву, в служебную квартиру, совсем пустую. Он пытался вспомнить доброе лицо жены, но вспомнил одиноко лежавшую на секционном столе синеватого цвета мужскую голень, поросшую темным жестким волосом.
    – Давно меня ждете? – судебный эксперт Сачков высокий, казалось, попиравший сводчатый потолок коридора бритой налысо головой, тронул Зыкова за плечо. – Пойдемте в мой кабинет.
    Зыков поднялся на ноги.
    – Спешу вас обрадовать, – Сачков на ходу расстегнул серый застиранный халат. – Похоже, этот фрагмент тела, ну, мужская голень, в своем роде подарок для следствия.
    – Неужели?
    Зыков, едва поспевавший за длинноногим экспертом, недоверчиво, как-то криво усмехнулся. Толкнув незапертую дверь, Сачков прошел в узкую темную каморку с письменным столом у зарешеченного окошка под потолком, включил верхний свет и, развалившись на стуле, скрестил руки на груди. Закрыв за собой дверь, Зыков сел на другой стул и поежился. В этой клетушке, с мигающей под потолком люминесцентной лампой, клетушке, высокопарно именуемой кабинетом, стоял просто-таки уличный зимний холод.
    – У вас тут холодина, как в морге, – не удержался от замечания Зыков.
    – Мы не жалуемся, – Сачков погладил ладонью голову, то ли хотел стереть с ушей и лысины пыль, то ли просто замерз. – Потому что жаловаться некому.
    – Да-да, – нетерпеливо кивнул Зыков.
    – Письменное экспертное заключение ещё не готово, – сказал Сачков. – Просто не успели составить и отпечатать. За бумагами приходите завтра к вечеру.
    – Я, собственно, не за бумагами пришел, с бумагами ещё успеется – Зыков потер одна о другую холодные ладони. – Просто хотел понять, что с точки зрения эксперта происходило на даче Рыбакова, точнее, в его гараже, – Зыков подумал, что задал вопрос коряво, некорректно.
    – С точки зрения эксперта там произошло убийство, с любой точки зрения – это убийство, – Сачков снисходительно усмехнулся. – Точнее говоря, вы хотите знать причину смерти Рыбакова.
    – Вот именно, – закивал головой Зыков.
    – Тут для следствия нет никаких сюрпризов, – Сачков покопался в ящике письменного стола и запыхтел папиросой. – Рыбаков был задушен куском ремня безопасности. Видимо, под рукой преступника не оказалось ничего более подходящего. Тогда он открыл дверцу стоявшей в гараже машины, срезал перочинным ножом ремень безопасности и воспользовался этим ремнем как орудием убийства. Вот, собственно, и все. Вы ведь были там, в этом гараже непосредственно после убийства?
    – К сожалению, был, – глядя на пускающего дым эксперта, Зыков тоже вытащил сигареты из кармана. – Как я понял, Рыбакова перед тем, как задушить этим самым ремнем, они его… Они его пытали. Со знанием дела пытали, умеючи. Видимо, он не сказал своим мучителям того, что они хотели от него услышать.
    – Почему не сказал? – Сачков пыхнул дымом. – Скорее всего, от него добились всего, чего хотели. Но оставлять человека в живых после того, что с ним сделали, ну, это, по меньшей мере, неразумно. Его никак нельзя было оставлять в живых, никак. Поэтому Рыбаков умер.
    – Жена Рыбакова в момент убийства находилась в доме, но она ничего не слышала, ни криков мужа, ни подозрительных звуков, – сказал Зыков. – Правда, она мыла посуду и готовила обед в задней части дома, откуда гараж не виден. Дочь убитого дала довольно подробное описание одного из преступников, с которым она буквально столкнулась нос к носу, когда отправилась в магазин. На обочине возле забора стояла какая-то светлая иномарка. Дочь подумала, что к отцу приехал сослуживец или просто добрый знакомый. Девочке просто повезло, такое везение раз в жизни случается. Она никуда не торопилась и вернулась домой только часа через полтора, когда все было кончено. По её словам, в иномарке не было людей. Впрочем, стоит ли верить этой Тане? Она была так напугана, так подавлена убийством отца, удивительно, что смогла вспомнить и эти детали.
    – Да, показания девчонки немногого стоят, – Сачков потушил папиросу в стеклянном стакане. – Убийц было, по крайней мере, двое, один человек не справился бы с таким делом. Судите сами, события в этом гараже развивались по следующему сценарию. Жертву сперва избили, на теле множество кровоподтеков и ссадин. Потом Рыбакову напихали в рот каких-то тряпок. Мы обнаружили в полости рта нитки от разной по качеству ткани и ещё следы какой-то смазки для автомобилей. Затем Рыбакову связали руки за спиной. Закрепили веревку на блоке под потолком и через блок стали тянуть вверх связанные руки. Если бы рот не свободен, жена услышала бы крики мужа, находись она хоть в погребе на другом конце этой деревни.
    – Это сильная боль?
    – Невыносимая, совершенно дикая, – Сачков поморщился. – Руки выворачиваются, кости вылезают из суставов, рвутся сухожилия. И эта боль не приводит к смерти, мало того, если тянуть за веревку медленно, не дергать за неё резко, то боль идет по нарастающей. А жертва даже не теряет сознания от болевого шока. Если бы Рыбаков что и знал, в эти минуты он рассказал бы своим мучителям все, что их интересовало. Преступники так не думали, или просто муки жертвы доставляли им удовольствие. Трудно сказать. Во всяком случае, они решили продолжить истязания.
    Зыков не перебивал Сачкова вопросами, он с мрачным видом курил, стряхивая пепел в грязный стакан.
    – Убийцы поставили на пол гаража пустую бутылку из-под шампанского, смазали её машинным маслом, – Сачков выудил из пачки новую папиросу. – Они стянули с Рыбакова брюки, бумажные кальсоны и трусы. Один или двое преступников медленно отпускали веревку, на которой был подвешен Рыбаков, ещё один убийца придерживал его за ноги. Короче, его посадили очком на бутылку из-под шампанского. У Рыбакова порвалась прямая кишка. Потом преступники вытащили тряпки изо рта своей жертвы, и задушили Рыбакова ремнем безопасности. Возможно, события происходили в несколько иной последовательности, чем я изложил, но сути дела это не меняет. Поэтому я могу утверждать, что преступников, по крайней мере, двое.
    – Пожалуй, что так, – Зыков потушил о подметку ботинка окурок и бросил его в стакан. – Значит, в последний момент Рыбаков не оказал преступникам никакого сопротивления?
    – Он был уже не форме. Он физически не имел возможности оказать сопротивления. Письменное заключение будет готово завтра, – повторил Сачков. – Милости прошу, приходите сами или пришлите кого-нибудь.
    – Спасибо, я приду сам.
    Зыков не собирался уходить, он удобнее устроился на стуле.
    – Я хотел вот что спросить. Вам доставили голень мужской ноги, найденную пару-тройку дней назад. Это действительно бродячие собаки её покусали? Мне сейчас в голову пришла одна мысль: возможно, покойника перед смертью тоже пытали, травили собакой?
    – Нет, укусы совсем свежие, а покойнику уже недельки две, – Сачков отрицательно помотал головой. – Так вот, совсем забыл. О подарке. Вам везет, без дураков. Мы сделали рентген голени, и сами удивились результату. Такое случается, но крайне редко. Оказалось, что покойник, в смысле, тогда ещё живой человек, ломал в голени ногу. Тут нет ничего примечательного. По одному этому признаку личность убитого все равно не установить. Необычна сама травма, это так называемый сложный вколоченный перелом, крайне редко такое встречается.
    – Вколоченный перелом?
    – Что, первый раз слышите? Это когда сломанные кости полностью совмещаются друг с другом и на ощупь невозможно определить, сломана нога или нет. Обязательно нужен рентген. Человек с вколоченным переломом запросто может неделю ходить на работу. Боль в сломанной ноге временами бывает сильной, но никаких видимых повреждений не усматривается. Даже отек не развивается, потому что связки, сосуды и мышечные волокна не повреждены отломками костей.
    – Интересно, очень интересно, – Зыков перестал замечать холод. – Экспертиза может определить, когда именно, приблизительно хотя бы, покойник ломал ногу?
    – Это можно определить, – кивнул Сачков. – Нужно исследовать костную мозоль, образовавшуюся на месте перелома – и я назову время, когда была получена травма. Плюс минус два года. Устраивает?
    – Ну, вы меня просто наповал, на повал просто меня сразили, – Зыкову показалось, что на лбу выступили капли испарины. – А я начерно подготовил план оперативных и розыскных мероприятий, – он достал из кармана сложенный вчетверо листок и даже развернул его. – Хотел ещё раз прочесать местность, где нашли голень вдоль излучины реки Лопасни.
    Сачков обнажил в улыбке желтые лошадиные зубы.
    – Все это пустая трата времени. Что вы там найдете под снегом? Отмените все ваши мероприятия – это совет старшего товарища. Пока мы проводим экспертизу костной опухоли, точнее мозоли. Но не сидите сложа руки, не теряйте времени. Свяжитесь со всеми московскими травматологическими пунктами и выясните вот что. Не обращался ли туда в течение последних десяти лет человек с подобным переломом. Если погибший – москвич, а это, скорее всего так, то вы сможете установить его личность.
    – Слишком просто все получается, – Зыков достал блокнот, сделал в нем пометки. – Представляете, сколько человек ежегодно получает в Москве подобные травмы?
    – Очень даже хорошо представляю, – сказал Сачков. – Ежегодно в Москве правую голень ломают полторы тысячи человек. Не так уж много, правда? А сколько вколоченных переломов правой голени? Десяток, не больше. Так что, круг ваших поисков довольно узкий.
    – Я не знаком с этой статистикой, – смущенно потупился Зыков. – Действительно, вы правы, вы совершенно правы.
    – Поручите эту работу оперативным сотрудникам из управления внутренних дел, – продолжал Сачков. – Сами рутиной не занимайтесь. В городе сто сорок три травмпункта. Даже если наш клиент обращался с переломом в больницу, то уж долечивался точно в травмпункте. Чтобы сократить объем бесполезной работы, в больницы не звоните. Но это ещё не все, что я хотел вам сказать. Возможно, вы знаете, что в рентгеновских пленках или снимках, называйте, как хотите, содержится серебро. Поэтому их не хранят в больницах и травмпунктах, а сжигают, утилизируют, чтобы это серебро получить. Для этой цели, чтобы из пленок серебро извлекать, в Москве целая государственная организация существует. Но когда случай особенно интересный, вроде нашего, какой-нибудь сложный вколоченный перелом… Короче, такие снимки хранят годами. Их показывают на всяких медицинских симпозиумах, конференциях, их публикуют в журналах и книгах, на их основе диссертации пишут. Понимаете?
    Зыков, не поднимая головы, что-то писал в блокноте.
    – Вы хотите сказать, что рентгеновскую пленку с переломом убитого до сих пор не утилизировали, правильно?
    – Совершенно верно, – лысая голова Сачкова сияла, словно натертая воском. – Пленку не утилизировали. А пленка эта – очень важное доказательство для следствия. Вот и попробуйте её достать. Вполне реальное дело, вполне. Но даже если пленку и сожгли, что маловероятно, в травматологических пунктах хранятся журналы с записями за последние годы. В них коротко описан характер травм, с которыми обращаются больные. Например: сложный перелом обеих костей голени. И, кроме того, в журналах указано число, когда больной обратился. Плюс анкетные данные. Фамилия, имя, отчество, адрес больного. Когда вы закончите эту работу, более или менее целостная картина будет у вас перед глазами. По крайней мере, установите личность убитого – а это уже половина дела.
    – Вы мне очень помогли, Павел Петрович, – Зыков поставил закорючку в блокноте.
    – Я работаю в этом подвале, в должности судебного эксперта так давно, что говорить неприлично. А вас я всего третий раз вижу, вы ведь совсем новый человек в областной прокуратуре? Сколько вам лет?
    – Тридцать пять.
    – Моему сыну сейчас было бы тридцать шесть, – сказал Сачков. – Он был старше вас на год. Три года назад его сбил пьяный водитель.
    Зыков опустил глаза, не зная, что ответить Сачкову.
    – Вы совсем недавно пришли в следственное управление областной прокуратуры?
    – Меньше двух месяцев на этой должности. Но я не новичок, восемь лет работал в районе. Конечно, масштаб там не тот, но школа хорошая.
    – Возможно, возможно, – закивал Сачков. – Просто коллеги на новом месте присматриваются к вам, ждут от вас подвигов. Немного везения – и убийца будет за решеткой уже недели через три, через месяц. Само собой, я никому не скажу, что давал вам советы по ведения следствия. Я пожилой человек, патологически не тщеславный, мне не нужны чужие лавры.
    – Спасибо, – Зыков снова смутился. – С меня бутылка.
    – Эту бутылку лучше сами выпейте, когда найдете убийцу, – ответил Сачков. – А вообще этот убийца, судя по всему, опытный человек. Он все предусмотрел. Расчленил труп, видимо, разбросал фрагменты в разных концах области. Все правильно сделал. Но он не мог знать, что у покойного такой сложный и редкий перелом. Убийца не мог этого учесть.
    – Хорошо бы нам ещё и голову найти, – вставил Зыков.
    – С этой выдающейся голенью, с этим переломом нам, чтобы установить личность убитого, и голова его не потребуется, – хихикнул Сачков и, давая понять, что разговор закончен, поднялся с кресла. – Зачем она, спрашивается, нужна, голова?
    …Выйдя на улицу из зловонного сырого помещения судебного морга, Зыков глотнул чистого воздуха, показалось, от этого глотка даже немного закружилась голова. Он остановился, стал шарить по карманам в поисках сигарет и зажигалки. Зыков чувствовал, удача где-то рядом, она совсем близко. «Есть Бог на свете», – сказал себе Зыков, ещё не веря до конца в большую удачу. Он чувствовал, как внутри просыпается пьянящий охотничий азарт. «Есть Бог на свете, а Бог не фраер», – решил Зыков.

*   *   *   *

    Росляков явился в редакцию пораньше, чтобы разобраться с письмами читателей, по возможности ответить хоть на некоторые из них. А этих писем за две последние недели скопилось в столе десятка четыре, не меньше. Добравшись до рабочего места, он разложил перед собой несколько посланий и, выбрав то, что написанное разборчивым почерком, принялся за чтение.
    «Мой муж работает на заводе скоро как тридцать лет. Я мужу много раз говорила, что язык доведет его до беды, но он ничего не слушал». Росляков потер пальцами затылок, начинала побаливать голова, и продолжил чтение. «А на днях мой муж был избит при исполнении своих трудовых обязанностей. Был избит прямо у токарного станка. Совершили нападение на моего мужа мастер цеха Журиков, раскритикованный на профсоюзном собрании, и его заместитель Пыжов. Сейчас мой муж отлеживается на больничном листе». Прервавшись, Росляков перевернул страницы, глянул, длинное ли письмо. Оказалось длинное.
    – Мой муж, мой муж, мой муж, – сказал вслух Росляков, встал из-за стола и подошел к подоконнику, на котором пылился и зарастал грязью графин с водой. До краев, наполнив стакан, он осушил его в три глотка и поморщился от затхлого запаха жидкости.
    Росляков отошел от окна, сел за письменный стол, но письмо дочитывать не стал, решив: если все письма читать внимательно, а потом составлять ответы, тут работы хватит ещё на неделю. «Автору дан ответ по телефону», – написал он на прикрепленной к письму бумажке, именуемой паспортом. «Направление – в архив», – приписал он внизу и взялся за следующее послание, удручающе скучное, усеянное грамматическими ошибками. Автор письма, ныне пенсионер, бывший пожарный из какого-то рабочего поселка, рассуждал, каким видом индивидуальной трудовой деятельности выгоднее заняться и с чего начинать восхождение к блистательным высотам большого предпринимательства.
    «У нас в поселке плохо с мылом, давно нет завоза в магазин, – писал бывший пожарник. То есть мыло на прилавках имеется, но все дорогое, простому человеку не по карману. А где хозяйке купить простое мыло для постирушки? Выходит, негде. Или только в Москве, но там набегаешься за простым-то мылом. Я тут все рассчитал на досуге и решил в редакцию писать. По результатам моих вычислений, выходит, что я смогу один, самостоятельно обеспечить весь наш поселок дешевым мылом для постирушек и других хозяйственных нужд. Любая хозяйка большое спасибо мне скажет. Тем более что чан большой у меня уже есть, я и формы деревянные уже заготовил. Только вот с разрешениями этими, с бумажками канитель одна. И ещё помощника у меня нет, чтобы в мое малое предприятие бездомных бродячих собак поставлял, сырье, то есть для мыла».
    Росляков снова помассировал затылок пальцами, после такого забористого чтения голова начинала болеть всерьез. Покопавшись в столе, он нашел пузырек импортного аспирина и принял сразу две таблетки. Запив лекарство затхлой водой из графина, он списал письмо бывшего пожарника в архив и принялся за следующее.
    – Сговорились они все что ли? – неизвестно кого спросил Росляков. – Из сумасшедшего дома все эти письма.
    Совсем юный мальчик подробно описывал, как отчим издевался над его матерью, бил её по пьяной лавочке смертным боем, а, избив, даже тушил о женщину окурки. «Ответьте мне, пожалуйста, – писал мальчик, – почему люди такие злые? Мне это очень важно знать, почему люди такие злые. Хуже собак». Росляков потер лоб ладонью и всерьез задумался над вопросом. «Если б я сам знал, мальчик, почему люди такие злые», – сказал он вслух и снова задумался. Росляков отложил в сторону страничку из ученической тетрадки, исписанную старательным крупным подчерком. Со вздохом он снял со стопки верхнее письмо, пробежал глазами два первых абзаца. Занятно… Но тут дверь открылась, на пороге возник редактор по отделу социальных проблем Крошкин. Он позевывал и часто моргал мутными глазами.
    – Что, с письмами разбираешься? – Крошкин опустился на стул. – Что-нибудь интересное есть?
    – Да как сказать, я ведь только начал, – осторожно ответил Росляков, опасаясь, что начальник подбросит ему новую порцию писем. – Вот читаю.
    – И о чем читаешь? – Крошкин зевнул.
    – Сам не знаю о чем, – чистосердечно признался Росляков. – Вроде о сексе, но, кажется, дальше может выплыть и имущественная проблема. Вот послушайте: «После того, как сосед насильно совершил со мной половой акт, он закопал мои трусы у себя на огороде под кустом смородины. Все доказательства имеются на месте, приезжайте. Сейчас сосед собирается передвинуть забор на мою территорию».
    – Списывай в архив эту ерунду, не трать время, – сказал Крошкин. – У меня для тебя ещё письма есть.
    – Я с этим сегодня не управлюсь, – чуть не застонал Росляков.
    Но Крошкин уже поднялся со стула.
    Росляков взялся за новое письмо. «Когда в нашем доме поздней осенью отключали отопление, моя соседка, чтобы согреться, вставала ногами на края горящей плиты и пускала себе под юбку струю горячего воздуха», – прочитал Росляков и поморщился. «Тьфу, лучше бы эта соседка, чтобы согреться, мужика пускала», – подумал он и снова уткнулся в письмо. «Разумеется, все это плохо кончилось. Сейчас соседка в больнице с депрессией и ожогами нижних конечностей. И хорошо еще, что так все обошлось, могла бы и до смерти сгореть, когда юбка вспыхнула». Росляков оторвался от письма и потрогал горячий лоб ладонью. Он чувствовал, что от такого чтения заболевает. Кажется, в газету пишут одни нездоровые люди. «В архив», – написал он на паспорте письма и начал читать следующее послание.
    На этот раз закончить чтение ему не дал Женька Курочкин. Появившись в комнате беззвучно, словно привидение, он склонился над столом. Росляков, наконец, поднял глаза.
    – А, это ты, – сказал Росляков – Я и не узнал тебя с первого взгляда. Ты сильно изменился за эту ночь. Как-то постарел. Думал, ты до сих пор дрыхнешь на моем диване.
    – Зашел просить прощения, – Курочкин снял очки и ощупал пальцами отечное лицо. – За то, что шумел ночью, и вообще. Что-то я завелся, сам не пойму с чего.
    – Вот и я не пойму, – Росляков посмотрел на Курочкина сурово. – Шел бы ты к себе, отвернулся к окну и сидел тихо, а не бегал по чужим кабинетам, не светился. Видок у тебя ещё тот, дикий какой-то видок. Умойся что ли.
    Росляков сунул в ладонь Курочкина мятную жвачку, и деликатно выпроводил посетителя из своей комнаты.
    – Пьянству объявляю войну, – исчезая, заверил Женька. – Войну до последнего стакана.
    – Бог в помощь.
    Росляков плотно уселся на стуле, решив не отрываться от чтения ни при каких обстоятельствах, распечатал пачку сигарет, собираясь с мыслями, но тут зазвенел телефон. Оказалось, звонила Марина, пропавшая неизвестно куда.
    – Ты прости, – голос Марины был таким, будто она всерьез чем-то расстроена. – В прошлый раз по телефону наговорила тебе всякой чепухи. Не обращай внимания и близко к сердцу не принимай.
    – Я и не принимаю, – Росляков достал из верхнего ящика залежавшуюся покрытую белым налетом шоколадку, с усилием надкусил её. – Даже внимания не обращаю на такие пустяки, – шоколад оказался пресным, совершенно безвкусным.
    – Ты что, завтракаешь? – спросила Марина.
    – Угадала, яичницу ем, – Росляков бросил надкусанную шоколадку в мусорную корзину. – Мы тут вместе с редактором отдела по случаю приобрели керогаз, почти новый. Поставил его в своем кабинете, Крошкин сковородку из дома принес, а я кастрюлю. Готовлю иногда яичницу, суп варю из концентратов. Начальнику гороховый нравится. Завтракаем и обедаем прямо на рабочем месте. Удобно, а главное, дешево. Заходи сегодня ко мне на работу. Я как раз солянку готовлю. Останешься довольна.
    – Особой домовитости за тобой никогда не замечалось, – голос Марины становился сердитым. – Я хочу тебя попросить вот о чем. Найди время, чтобы встретиться с одним моим хорошим знакомым. Поэтом. Как бы тебе это объяснить…
    – Что, новый поклонник? Не потерплю.
    – Оставь свои шутки, – голос Марины сделался жалобным. – Он очень хороший человек. Просто редкостный. Недавно выпустил свой первый сборник лирических стихов.
    – А зачем мне встречаться с твоим знакомым, да ещё вдобавок поэтом? – Росляков прикурил сигарету. – Досуг мне есть с кем провести, а твой поэт не лучшая компания.
    – Просто это он хочет с тобой поговорить, вернее, я хочу, чтобы ты с ним поговорил, – интонации Марины, что случалось крайне редко, сделались просительными. – Хотя бы завтра. Нужно, чтобы ты написал рецензию на его книгу. Или сделал с ним интервью. Стихи сейчас плохо расходятся, а творческий человек нуждается в поддержке. Понял?
    – Ничего себя, – Росляков покачал головой. – Значит, он будет валяться на диване, плевать в потолок и сочинять в свое удовольствие стишки. А мне читай эту мутотень, да ещё рецензии строчи, так?
    – Какая же ты неблагодарная свинья. Сколько раз я тебе деньги одалживала без отдачи, в лепешку расшибалась…
    – Хорошо-хорошо, – моментально сдался страдающий мигренью Росляков.
    Марина, видимо, воспаряла духом. Попрощавшись, она положила трубку. Росляков, к которому с головной болью вернулось самое муторное настроение, снова попытался приняться за письма. Он уже снял с верха стопки новое письмо, но тут дверь приоткрылась, и в кабинет просунулась голова отца.
    – Это ты? – удивился Росляков.
    – Нет, не я, – Виктор Васильевич с первого взгляда оценил состояние сына, он прошел в кабинет, но даже не присел на стул. – Надо бы пошептаться. Но только не здесь. Ты обедал? Вот и хорошо, я тоже ещё не обедал.

*   *   *   *

    – Так ты, отец, так и не надумал переехать ко мне? – Росляков съел кусочек селедки, какой-то безвкусной, пресной.
    – Зачем мне тебя стеснять? Смотрю, ты все работаешь, все трудишься, – отец с меланхолическим видом жевал сосиску. – Нравится тебе твоя работа?
    – Ну, как тебе сказать, – Росляков отвел глаза в сторону, смотреть на медленно жующего, слюнявящего сосиску отца почему-то было неприятно. – Я ведь ничего другого делать не умею.
    – Многие люди говорят себе: я занимаюсь этим делом, потому что ничего другого в жизни делать просто не умею. Дурацкое утверждение. Оно погубило многих неплохих людей, способных. На самом деле человек способен заниматься очень разными вещами, не той ерундой, которой научился в институте. Я туманно выражаюсь. И вообще не то время выбрал для разговоров за жизнь.
    – Да нет, какая разница, когда об этом говорить, – Росляков проглотил ложку салата, сделал из стакана глоток пива. – Я работаю, мне здесь совсем неплохо платят. Хватает на выпивку, и даже копейки остаются на закуску.
    – Понятно, – отец почему-то все никак не мог справиться с сосиской. – Значит, жизнь удалась?
    Росляков задумался. Себе он старался таких вопросов не задавать, отвечать отцу искренне не хотелось. Толстые витринные стекла кафе запотели изнутри, они сочились влагой, улица с автомобилями и пешеходами стала почти неразличимой, она текла рекой за этими стеклами, унося неизвестно куда своим серым потоком короткий зимний день.
    – Моя жизнь, наверное, ещё не состоялась, – сказал Росляков. – И вообще иногда мне кажется, что она никогда не состоится. Не знаю почему, но иногда мне кажется, что жизнь уйдет вот так, день за днем. Просочится, как вода сквозь пальцы, но так и не состоится. Ты понимаешь, что я имею в виду? Я не в смысле карьеры… А все как-то – мимо, – Росляков не зная, как точно выразить свою мысль, щелкнул пальцами. – На всех фронтах – мимо. Ты меня понимаешь?
    – Как бы там ни было, в твоей колоде ещё много козырей, – отец покончил с сосиской. – Все можно изменить, исправить. Банальность, но все в жизни зависит от тебя самого.
    – Мне почему-то кажется, что лично от меня в жизни вообще ничего не зависит. Кажется, что я самому себе даже не принадлежу. За меня все время кто-то принимает решения. Ну, начальство, женщины… А я так, какой-то обмылок в их скользких руках.
    – Ты уж скажешь, обмылок, – отец улыбнулся.
    – У меня сейчас сложный период в жизни. А этот кошмар, ну, все эти события, это самоубийство Овечкина и так далее, они просто выбили меня из колеи. Я вспоминаю обо всем этом и содрогаюсь от ужаса. Мне иногда кажется, что это случилось вовсе не со мной. Похоже на раздвоение личности. И ещё кажется, что эта история никогда не кончится, а если и кончится, то обязательно чем-то кошмарным. Я не могу ни на чем сосредоточиться, ни на работе, ни на своих мыслях, ни на чем. Живу, как сплю. Мне кажется, что меня засасывает какая-то трясина, кажется, что я тону. И при этом не могу сопротивляться, не могу ничего сделать для себя самого, для своего спасения. Понимаешь? С тобой было что-то похожее?
    – Со мной разное было, – сказал отец. – Сейчас лучше и не вспоминать. Ты расскажи, о чем вы говорили со следователем прокуратуры.
    – Так, беседа без протокола, можно сказать, разговор по душам. Он спросил об убитом Рыбакове. Ну, откуда я его знал, как давно с ним знаком. Я ответил, что видел его единственный раз в жизни. Вместе возвращались с областного совещания в Москву на микроавтобусе. В тот самый вечер возвращались, когда я пригласил к себе Овечкина, все вместе и возвращались. Потом по телефону договорились, что Рыбаков даст интервью для газеты. Я к нему приехал, а его, оказывается, прямо перед моим визитом и тюкнули. Бывает. Вот и все. Следователь интересовался только Рыбаковым. Весь разговор полчаса всего и занял. Зыков сказал, что ещё раз меня вызовет.
    – Ты слишком сосредоточен на собственных эмоциях, на переживаниях, на личном отношении к окружающему миру, – сказал отец. – Прямо как девушка. А жизнь между тем идет своим чередом. Она как бы сама по себе. Жизни совершенно наплевать на наше к ней отношение. И на наши эмоции. И, возможно, на нас самих. Но, как говориться, к делу это не относится.
    Отец начал копаться вилкой в плошке с салатом оливе. Он ел медленно, как-то тяжело вталкивая в себя пищу, ел так, будто выполнял тягомотную скучную повинность. Росляков откупорил новую бутылку, наполнил стаканы пивом, стараясь, чтобы желтая пена не пролилась на пластиковую поверхность стола.
    – В одном ты точно прав, – сказал отец. – Твои неприятности не кончились.
    – Это ты про следователя, думаешь, он так просто не отстанет?
    – Нет, сейчас я не про следователя. Последние дни вокруг тебя крутился один парнишка, следил за тобой от твоей квартиры до работы, даже заходил в здание редакции. Так вот, этот малый куда опаснее следователя прокуратуры. То есть не он сам. Он, судя по всему, полный дилетант. Так, попка на подхвате, статист.
    Росляков с опаской огляделся по сторонам.
    – Успокойся, сегодня этот малый тебя не пасет, – сказал отец. – Он, малый этот, подмосковный, из того самого городка, откуда ты возвращался в одном автобусе с ныне покойными Овечкиным и Рыбаковым. Странная связь, как ты думаешь? Автобус этот. Два трупа.
    – Подожди, подожди, откуда ты все это знаешь? – Росляков широко распахнул глаза и случайно разлил по столу пиво. – Откуда у тебя эта информация?
    – У меня много свободного времени, – отец усмехнулся. – Пару раз в неделю по утрам мне нужно бывать на Каширке. А так я совершенно свободен.
    – Так что же, выходит, ты следил за мной?
    – Ну, ты скажешь, следил, – отец вытер бумажной салфеткой растекшееся по столу пиво. – Просто присматривал. Я же говорю, у меня много свободного времени. Надо его как-то коротать. Вот я и решил немного присмотреть за тобой.
    – Подожди, не так быстро, помедленнее, а то я не улавливаю, не догоняю я, – Росляков потряс головой. – Ты следил за мной. Это понятно. Но как ты мог за мной следить, если я езжу не только на метро, но и на машине? Ты что, бежал следом?
    – Теперь я бегаю не так быстро, как раньше. Мне за тобой уже не угнаться. Просто я тоже купил себе машину. Подержанную, но в приличном состоянии.
    – А можно спросить, на какие деньги ты сделал это приобретение? Любая рухлядь на четырех колесах в Москве денег стоит. На какие же деньги ты…
    – На свои. Естественно, на свои деньги. Я подумал: это просто глупо ехать лечиться в Москву и не взять с собой денег. Но пока врачи с меня не запросили ни копейки.
    – Значит, ты купил машину, чтобы следить за мной? И, главное, ты купил её на лечебные деньги?
    – Ну, на деньгах же не написано, что они лечебные. Это просто деньги. И не делай из них культа.
    – Если б ты знал, как я жалею, что втравил тебя во всю эту историю, – Росляков вытер ладонью лоб. – Как я жалею.
    – Не о чем жалеть. Мы начали играть, а пешки назад не ходят. Тобой интересуются опасные ребята. Вот в чем проблема. Теперь догнал?
    – Идиотизм какой-то, – Росляков в два глотка прикончил стакан пива. – Почему они должны мной интересоваться? Я никому не переходил дорогу. Я не связан с бандитами. Я тихий человек. Временами тихий.
    – Может, интересуются вовсе не тобой. Но я уже говорил, что Овечкина станут искать. Живого или мертвого. Может, сейчас ищут именно его. А ты случайно попал в поле зрения этих людей. Пока мы этого не знаем. Но обязательно узнаем.
    – Хорошо, а мне что делать? – Росляков снова почувствовал, что на лбу выступила испарина. – Пуститься в бега? Из Москвы уехать? Удавиться? Уйти с работы? Мне-то что делать?
    – Пока живи, как живешь. Ходи на работу, пиши свои заметки. Увольняться нельзя ни в коем случае. Журналисты – это нечто вроде касты неприкасаемых. Каждое дело об убийстве журналиста на особом счету в прокуратуре и ещё кое-где. Возможно, тебя пока не тронули только потому, что ты корреспондент популярной столичной газеты. Это только предположение, но в нем есть доля здравого смысла.
    – Так что же мне сидеть, сложа руки и ждать, пока придут по мою душу? И изувечат, на куски разорвут только из-за того, что я с этими Рыбаковым и Овечкиным в одном автобусе прокатился? Что делать?
    – Не паникуй, никогда не паникуй. Попробуй рассуждать здраво. Понимаешь ли, у каждой шеи своя петля, а у каждой Анны Карениной свой поезд. Но это не значит, что нужно пассивно наблюдать, как петля сдавливает шею. Или валяться на рельсах и ждать, пока поезд оттяпает, скажем, нижние конечности, а ты изойдешь кровью на глазах изумленной публики. Я выражаюсь образно, но смысл понятен. Нам надо выяснить, кого именно ты так заинтересовал и почему. А дальше будем действовать по обстоятельствам. Понял?
    – Ничего не понял, – честно признался Росляков.

*   *   *   *

    Аверинцев доброжелательно посмотрел на хозяйку, открывшую дверь квартиры, и тщательно вытер ноги о резиновый коврик.
    – Ситникова Катерина Николаевна, не ошибаюсь? – голос Аверинцева, твердый, официальный голос человека, пришедшего по казенному делу, немного смутил женщину.
    – Да я, то есть Катерина Николаевна, – подтвердила та, заметно волнуясь. – А вы насчет протечек в крыше? Вы из жилищной инспекции?
    – Никак нет, – Аверинцев сурово покачал головой, полез в нагрудный карман и показал женщине красную милицейскую книжечку нового образца, купленную накануне в подземном переходе у Киевского вокзала. – Московский уголовный розыск, – Аверинцев спрятал книжечку и тихо спросил. – Куда можно пройти, на кухню?
    Аверинцев прошел в комнату, не дожидаясь приглашения, сел в глубокое кресло с мягкими подлокотниками, словно приглашал хозяйку последовать своему примеру. Катерина Николаевна послушно села в кресло напротив, положила ладони на колени, прикрытые полами длинного шелкового халата.
    – Вы не волнуйтесь, ничего плохого не случилось, – Аверинцев постарался снять напряжение. – Я зашел к вам на огонек, побеседовать об одном нашем общем знакомом, Анатолии Владимировиче Овечкине.
    – Значит, это с ним что-то случилось? – спросила женщина мертвым голосом.
    – Хотелось бы надеяться, что наш знакомый в добром здравии, – Аверинцев развел руками. – Но полной гарантии дать не могу.
    – Мне об Анатолии ничего не известно, – сказала женщина. – Совсем ничего. Он не звонит и не появляется скоро как полгода. Скажите, что с ним случилось?
    – Мы бы сами хотели это знать, – Аверинцев рассматривал фарфоровые статуэтки за стеклом серванта. – С места службы Анатолия поступило заявление, будто он исчез. Долго не выходил на работу, они там забеспокоились и вот пришли в милицию. Здоровый коллектив, если бдительность проверяет, так я думаю.
    – Здоровый, здоровый, – подтвердила Катерина Николаевна. – Толя так и говорил: у нас на редкость здоровый коллектив. И люди как на подбор, все отзывчивые, заботливые.
    – О своей работе он вам что-нибудь рассказывал?
    – О работе он говорить не любил, то есть не любит, – Катерина Николаевна немного успокоилась. – У нас, знаете, как соберутся люди, так только о работе говорят, только о работе. А Толя, он не из таких, он приятное исключение. В свободное время о работе ни слова. Сказал только, а я запомнила, что коллектив у него здоровый. Просто исключительно здоровый. А люди все хорошие, незлобивые.
    – А вам хоть известно, где именно он работал?
    – Известно, это мне хорошо известно, очень хорошо, – Катерина Николаевна прищурилась, вспоминая название организации, где трудился её бывший гражданский муж. – Он работал экспедитором. Как же это… Ну, точно я не помню. Это где-то в центре находится. Какое-то малое предприятие по пошиву детской одежды. Или не малое? – она вопросительно посмотрела на Аверинцева.
    – Да, по пошиву, – Аверинцев, озадаченный ответом, потер подбородок ладонью. – Это не так уж важно, это к слову о работе. В его столе мы обнаружили записную книжку, а в ней ваш адрес. Вот и решил к вам в гости завернуть. Думал, может, чем поможете.
    – А чем тут поможешь? – женщина насупилась. – В такое ужасное время мы живем. Люди пропадают средь бела дня, и никаких следов. Если бы я могла чем-то помочь… Но я не видела Толю несколько месяцев. Мы расстались.
    – Произошел какой-то скандал, ссора? – спросил Аверинцев вкрадчивым голосом. – У Овечкина появилась другая женщина? Простите, что я вторгаюсь в столь деликатную сферу. Но человек пропал, это очень серьезно.
    – О женщинах я ничего не знаю, – Катерина Николаевна потупилась. – Коля всегда так увлечен своей работой, что ему, кажется, не до женщин. А расстались мы без скандалов и ссор, как интеллигентные люди расстались. Я тогда лежала в больнице. Он туда пришел, принес мне гостинцев. Яблоков, сок помидорный и воду газированную. Очень хвалил эту воду, все повторял, что она целебная. И ещё незаметно сунул в тумбочку конвертик с деньгами. Я, потом нашла этот конвертик, позже. А при встрече он ничего о деньгах не говорил. Мне ведь эти деньги совершенно ни к чему. Я самостоятельный человек, зарабатываю себе на жизнь. Может, он решил, что раз я в больнице, у меня трудные времена. Захотел меня как-то поддержать, вот и оставил деньги. Но больше я Толю не видела. Рабочий телефон не знаю. Одно время он снимал квартиру, так там телефон с определителем. Он не подходил к телефону, и я перестала звонить.
    – Женская гордость, я понимаю, – Аверинцев закрыл глаза и глубокомысленно закивал головой. – Но у любого разрыва должна существовать своя причина. Ведь она была, эта причина?
    – Если причина и была, то мне она не известна. Анатолий просто ушел, сейчас я воспринимаю это как данность. Мы жили с ним два года, точнее, не жили, а встречались на моей квартире. Потом он ушел – вот и все. Повернуть время, изменить положение вещей невозможно. Значит, пусть все остается, как есть.
    – Понятно, – Аверинцева быстро утомляли банальности. – А, сколько там денег-то было, в этом конверте?
    – Там были доллары, – Катерина Николаевна пригладила коротко стриженые волосы. – Пять купюр по десять долларов. Значит, пятьдесят долларов. Они у меня до сих пор лежат в серванте.
    – Как я понимаю, Николай Семенович не любил разбрасываться деньгами?
    – Да, он человек экономный, деньгам счет знал и не любил тратиться на бесполезные пустяки. Что ж, его можно понять. Деньги доставались Коле большим трудом. Все время на ногах, бегает где-то, ищет то сырье, то фурнитуру. И платили ему немного, получал он, – Катерина Николаевна наморщила лоб и назвала совершенно мизерную сумму. – Как-то я его спросила: почему ты не уйдешь с этой работы? В крайнем случае, мы могли спокойно существовать только на одну мою зарплату. Я ещё подрабатываю частными уроками французского, это хорошие деньги. Помню, он ответил: кто-то ведь должен этим заниматься. В смысле, шить одежду детишкам.
    – Разумеется, разумеется, – кивнул Аверинцев. – Кто-то должен шить детишкам одежду. Иначе как же они без одежды?
    – Помню, он даже возмутился, когда я предложила ему уйти с работы. Кричал даже: «Ты за кого меня принимаешь, за альфонса поганого? Вот ты за кого меня держишь. Хочешь мне подставить вымя, а я сосать должен? Ты хоть соображаешь, что ты говоришь, дурья башка?» Ругался. По всякому. Как только меня не называл. Но быстро остыл, успокоился. Кажется, даже хотел прощения просить. Он такой безсеребрянник по натуре. Платят мало – и ладно. Главное, говорит, чтобы люди хорошие вокруг были.
    – Конечно, это очень важно, – опять согласился Аверинцев, – ну, чтобы люди были хорошие. Расскажите, пожалуйста, поподробнее об Овечкине, что он за человек? – Аверинцев чуть не произнес слова «был», но вовремя хватился. – Всегда легче искать человека, когда знаешь, кого именно ищешь.
    – Он немного странный человек, совсем не современный, – Катерина Николаевна задумалась. – В двух словах этого не выразить. Коле не экспедитором бы работать, а стихи сочинять. У него такой емкий, богатый язык, что можно просто ходить за ним с блокнотом и записывать его мысли или интересные наблюдения. Кстати, я не ленилась, время от времени записывала его самые яркие образные выражения. Перечитывала потом и душой отдыхала, даже подругам своим читала по телефону.
    – И что же Анатолий изрек в последний раз? – спросил Аверинцев. – Или что вы за ним записали?
    – Сейчас, поищу записи, – Катерина Николаевна поднялась с кресла, быстро вышла из комнаты и вернулась с изящным блокнотиком в кожаном переплете. Снова села в кресло, перевернула несколько страничек. – Тут глупости всякие, личное, чужому человеку не понять. Ну вот, хотя бы последние его записанные слова.
    – Так-так, – Аверинцев обратился в слух.
    – Было такое мглистое сентябрьское утро, – Катерина Николаевна улыбнулась воспоминанию. – А воздух теплый-теплый, будто ушедшим летом потянуло. Помню, Толя поднялся тем утром, накинул халат и выпил чашку кофе. Потом он распахнул окно, обе створки. Положил локти на подоконник, выглянул на улицу и долго так дышал этим сладким медовым воздухом. А потом обернулся ко мне и говорит, вот, я записала, – она провела крашеным ногтем по рукописным строчкам в блокноте. – Говорит: «У, какой туманище на дворе, будто кто молоко по небу разлил». Правда, здорово, образно?
    – Очень даже здорово, – пришлось согласиться Аверинцеву. – И очень даже образно.
    – Ему бы стихи писать, – сказала Катерина Николаевна, обрадованная похвалой. – Я так Анатолию и говорила: пиши стихи, ты ведь мыслишь образами. Да, из него бы вышел незаурядный поэт. Но он все отговаривался, все нет времени.
    – Чистая правда, – согласился Аверинцев. – На стихи у него времени не хватало. Работал человек, как говорится, не покладая рук. Какие уж тут рифмы и художественные образы? Можно блокнотик посмотреть?
    Приняв из рук хозяйки блокнот, Аверинцев перелистал несколько станиц, выборочно прочитал записи и вернул книжечку со словами:
    – Вам бы самой стихи писать. Мне кажется, у вас это лучше выйдет, чем у него.
    Катерина Николаевна положили блокнот на журнальный столик. Прикусив нижнюю губу, она на минуту задумалась и, наконец, сказала:
    – Странная история: прожила с человеком больше двух лет и не могу про него толком рассказать. Но все равно, я убеждена: по натуре Толя поэт. Пусть мне нечем подкрепить свои слова, но это так.
    – А как сам Анатолий Владимирович относился к тому, что вы записываете его, что называется, афоризмы?
    – Само собой, это ему не нравилось. Он, бывало, как рявкнет: «Ты что там калякаешь? Что ты там мараешь на своих листочках? Может, отчет для ОБХС составляешь?» Так рявкнет, что мурашки по спине побегут. Но тут же отойдет, он вообще отходчивый. Вспыхнет и погаснет. Возьмет у меня эту записную книжку, полистает и бросит: «Охота тебе бумагу пачкать, чешую эту записывать? Видать, ты совсем с головой не дружишь. Читать твою писанину противно, тошно». Поэтому в последнее время я и записывала мало, тайком. И вправду, кому понравится, когда за человеком ходят с блокнотом и записывают какие-то слова? Нормального человека это, по крайней мере, раздражает, не может не раздражать. Поэтому я Толю хорошо понимаю, ну, когда он злился.
    – Какие-то вещи у вас от него остались? Записи, например, ещё что-то?
    – Нет, ничего не осталось, даже пары драных носок, – Катерина Николаевна грустно покачала головой. – Я ещё в больнице лежала, когда он пришел сюда, собрал два своих чемодана и оставил ключ на этом вот журнальном столике. Честно говоря, я рада, что он так поступил. В этом поступке просматривается Толина внутренняя деликатность. Оставь он свои вещи на месте, в моей квартире, что было бы… Я постоянно натыкаюсь на них взглядом – и мне больно. Нет, Толя поступил деликатно, – Катерина Николаевна говорила так, будто спорила сама с собой. – Он избавил меня от лишней душевной боли. Собрать веши – и уйти. Это как-то по-мужски. Правда?
    – Очень даже по-мужски, – в который уж раз согласился Аверинцев. – А ваши вещи он случайно не прихватил? Заодно уж. Ну, может, на память или как?
    – Что вы, – Катерина Николаевна поморщилась. – Толя никогда чужого без спросу не возьмет. Он любил повторять: «Мне чужого не надо». Это одно из любимых его выражений.
    – Его вы тоже записали в блокнот, это выражение?
    – Нет, разумеется. Я записывала поэтические метафоры, образы, – Катерина Николаевна не заметила иронии. – Правда, – она на секунду задумалась, – у меня в то самое время, когда ушел Анатолий, пропал золотой браслет и колечко с камушком. Еще бабушкино. Это как бы гарнитур, колечко и браслетик. Но Толя их взять не мог, в этом я уверена на сто процентов. Видимо, сама и потеряла. Или в мусорное ведро случайно смахнула со стола. И не заметила. После больницы я сама не своя ходила. Ничего не соображала, ничего не помнила. И ещё Толин уход…
    – Я просто хотел узнать, – Аверинцев откашлялся в кулак. – Вы прожили с Овечкиным два года, можно сказать, одной семьей. И не завели детей. Он был против такой идеи, завести детей?
    Катерина Николаевна вздохнула и минуту просидела молча.
    – Мы говорили об этом несколько раз, – она отвела взгляд куда-то в угол комнаты. – Обсуждали это. Я не настаивала. Мужчина сам должен созреть до этого решения. Я Толю не торопила. Но он нет, он не хотел детей. Говорил, что сейчас он себе не может позволить ребенка. Он и меня сумел убедить в своей правоте.
    – Каким образом?
    Аверинцев уже понял, что зря свернул на эту тему, что задает бессмысленные и, возможно, жестокие вопросы, но слово уже сказано.
    – Толя говорил, что ребенок это всегда тайна, не разыгранный лотерейный билет. Наперед знаешь, что шансов выиграть ничтожно мало, но продолжаешь надеяться. Продолжаешь думать, что из этого крошечного существа получится что-то хорошее, может, великое. Приятное заблуждение – и только. Годы идут, ребенок превращается в чужого взрослого дядю или тетю. И понимаешь, что ты, родитель, снова проигрался. Это мысли Анатолия.
    – Возможно, в чем-то он и прав, – неожиданно для себя сказал Аверинцев. – В чем-то прав. Может быть.
    – А у вас есть дети?
    – Сын, – кивнул Аверинцев. – Уже взрослый совсем.
    – Как я вам завидую, – Катерина Евгеньева сокрушенно покачала головой.
    Аверинцев хотел ответить, что завидовать тут совершенно нечему. От взрослых детей только большие проблемы. Но Аверинцев только вздохнул – и промолчал.
    – Когда Овечкин жил в вашей квартире, он с кем-то общался? Может, к нему приходили знакомые или по делу? Он кому-то звонил или ему звонили?
    – Звонил несколько раз его дядя, он за городом живет. Были звонки и с работы. Но кто именно звонил, Толя мне никогда не сообщал. Я его как-то спросила, кто звонил. А он и говорит: ты и так быстро стареешь, а много будешь знать, ещё скорее в старуху превратишься. Это у него юмор такой черный, своеобразный. Я ведь младше Коли на четыре года.
    – Да, юмор своеобразный, – сказал Аверинцев. – Не сразу и поймешь, что это и есть юмор.
    – Совсем забыла сказать, – Катерина Николаевна тронула ладонью лоб. – Наверное, это не имеет никакого значения, но лучше уж сказать. Только вчера Овечкиным интересовался какой-то его сослуживец.
    – Вот как? – поднял голову Аверинцев. – Расскажите поподробнее, что ещё за сослуживец?
    – Вечером позвонили в дверь, я спросила, кто там. Мужской голос отвечает, мол, это с работы Овечкина. Я открыла дверь. На пороге мужчина, я пригласила его войти. Он сказал, что на работе сослуживцы беспокоятся, с ног сбились, ищут Овечкина. Не знаю ли я, где он может находиться. Я ему вкратце рассказала то же самое, что и вам. Ну, что Овечкин здесь давно не живет, и связи с ним мы не поддерживаем. Мужчина извинился и ушел.
    – Он как-то назвался?
    – Нет, он себя не назвал, а я имени не спросила.
    – А как выглядел этот мужчина?
    – Такой высокий, плотного сложения, симпатичное правильное лицо, к себе располагает. Волосы темные гладко причесанные. И ещё тонкие темные усики. Пальто дорогое драповое темно синего цвета, пестрое кашне на шее. Скажите, я сделала что-то не так?
    – Вы все сделали правильно, – улыбнулся Аверинцев. – Все правильно. Беспокоятся люди на работе. Чуткие люди. Ведь Овечкин сам вам не раз говорил, что у него чудесный коллектив, просто чудесный. И ещё один вопрос, – Аверинцев прищурился. – Случись у Овечкина какая-то неприятность, большая неприятность, как вы думаете, к кому из своих знакомых он обратился бы за помощью? Кому бы он позвонил в первую очередь?
    Ситникова надолго задумалась.
    – У него нет близких друзей, – наконец, сказала она. – Так, приятели, Толя вообще одинокий человек, одинокий и не понятый окружающими. Но если бы с ним что случилось, какая-то нехорошая история, думаю, первому он позвонил бы Эдику Краско. Это не то чтобы друг, но старый приятель, они поддерживают отношения дано, с юности. Учились вместе в школе. После окончания финансового института Эдик пошел вверх, занимал хорошие должности в разных банках, обзавелся связями, но не зазнался, не задрал нос. С Толиком они продолжали встречаться. Иногда ходили в баню, иногда играли в преферанс.
    – Вот как, Овечкин играл в карты?
    – Раньше играл, теперь бросил, не по своей воле, а просто так случилось. У них была своя компания: Толик, Эдик и ещё два старых приятеля. Один из них умер от рака год назад. И компания сама собой распалась.
    – А телефона этого Эдика у вас случайно нет?
    Ситникова подошла к секретеру, открыв дверцу, покопалась в бумагах и протянула Аверинцеву листок с телефоном.
    – Только теперь Эдик уже не занимает высоких должностей в коммерческих банках. Не знаю, что случилось, но хорошую работу он потерял. И теперь трудится на каком-то складе. Это его домашний телефон. Только прошу, не говорите Краско, что телефон вы получили от меня.
    – Это само собой, – Аверинцев сложил бумажку вчетверо и спрятал её в нагрудном кармане пиджака.
    Аверинцев засобирался. Выйдя в прихожую, он обулся, надел теплый плащ и уже хотел прощаться.
    – А вы вот в больнице лежали, это в связи с чем? – спросил он и тут же пожалел о своем вопросе.
    Лицо Елены Евгеньевны мгновенно потеряло всякое выражение.
    – Это по женской части, – тихо сказала она. В уголке правого глаза застряла мелкая колючая слезинка, похожая на острое стеклышко. – Толя не хотел детей, все поэтому.
    – Простите.
    Аверинцев закрыл за собой дверь.

*   *   *   *

    Росляков ждал отца возле входа в рыбный магазин в одном из кривых таганских переулков. Замерзнув на улице, он обошел торговый зал, словно разборчивый покупатель один за другим внимательно осмотрел застекленные прилавки, вышел из магазина и ещё четверть часа топтался на тротуаре, мешая прохожим. Росляков понимал, что место для встречи отец выбрал самое неудачное.
    Мороз сменился оттепелью. В сыром тяжелом воздухе висела бензиновая гарь, бесцветное городское солнце совсем померкло. И, казалось, сегодня само время замедлило свой монотонный бег, машины, подчиняясь этому замедлению, едва ползли по переулку, разбрызгивая вокруг себя темное месиво снега и грязи. Люди широко раскрывали рты, двигались нарочито медленно, обходя черные лужи и проеденные солью наросты из тающего льда.
    – Все, сейчас я уйду, – сказал вслух Росляков, но вместо того, чтобы выполнить собственное обещание, остался стоять, где стоял. – Сейчас точно уйду. Прямо сейчас.
    Отец все не появлялся. Из распахнутых дверей магазина несло несвежей рыбой и ещё какой-то дрянью, дарами моря, не имеющими названия, но имеющими острый неприятный запах. Росляков злился на отца, опаздывающего на встречу или вовсе забывшего о ней, говорил себе, что следует учиться ждать, смотрел на часы, стрелки которых докрутились до полудня, и, кажется, остановились навсегда.
    – Прости, что опоздал.
    Отец в кепочке и сером плаще на теплой подстежке появился ниоткуда, словно материализовался из серого уличного смога.
    – Я уж думал ты того, – Росляков шмыгнул носом, – забыл, что мы условились встретиться. Вообще обо всем забыл.
    – Не забыл. Я пришел вовремя, даже раньше времени, просто хотел посмотреть, ты один или не один, – отец потянул Рослякова за рукав куртки, увлекая сына за собой. – Все в порядке, ты один.
    – И какие у нас теперь планы? Купим рыбы в магазине и разбежимся?
    – Навестим одного хорошего человека. Мой старый товарищ. Тебе нужно с ним познакомиться. Не для праздного расширения кругозора, а для дела. У меня такое впечатление, что мне одному не справиться, нужен помощник. Я со своим приятелем уже все обкашлял. Он в курсе наших дел. В принципе, Савельев может помочь, но сначала он хочет взглянуть на тебя.
    – На меня? – почему-то удивился Росляков.
    – Твоя помощь тоже нужна. Вот он и хочет взглянуть на тебя.
    – Это, пожалуйста. А кто такой этот твой знакомый, какой-нибудь суперагент госбезопасности?
    – В настоящее время он работает столяром в церкви, это тут, недалеко.

*   *   *   *

    В просторном помещении столярной мастерской, помещавшейся в цокольном этаже серого каменного здания на церковном дворе, пахло дождем и сосновой стружкой. Савельев, оказавшийся на вид старым мужиком с окладистой седой бородищей, усадил гостей за длинный стол, сколоченный из гладко струганных толстых досок, наполнил водой из крана электрический чайник, поставил его на верстак и воткнул в сеть вилку провода.
    – Вот ты какой, – Савельев поставил на стол тарелку с прямоугольными пряниками, пересыпанными карамелью в бумажках.
    Росляков, не поняв, к нему ли обращается хозяин мастерской, а если и к нему, что ответить на такой вопрос, только засопел, задвигался на неудобном стуле и на всякий случай кашлянул в кулак. Савельев развязал стянутые на спине тесемки кожаного фартука, сняв его, бросил на верстак, кажется, вполне довольный молчаливым ответом молодого гостя. Он отошел в темный угол мастерской к конторскому шкафу со шторками на стеклах, открыл дверцы и стал носить на стол пустые стаканы, чашки.
    Росляков, ни о чем не думая, разглядывая живописный сводчатый потолок мастерской, выложенный серым, местами потемневшим от времени, камнем. С места, где он сидел, через высокое зарешеченное окно можно было разглядеть основание колокольни свежее, недавно отштукатуренное и окрашенное в теплый розовый цвет. Оставалось лишь гадать, с какой целью отец притащил его сюда, в эту мастерскую при церкви, и каким образом этот бородатый мужик может помочь. Но гадать не хотелось, Росляков поднял с пола завившуюся в колечко сосновую стружку. Эта стружка оказалась такой сухой, что раскрошилась в пальцах.
    – Ты тут, вижу, совсем неплохо устроился, – сказал отец.
    – Нормально для пенсионера. Как говорят церковники, грех жаловаться. И специальность самая божеская – плотник. Надо бы и имя другое взять, скажем, Иосиф. Здешний батюшка запросто перекрестит. Кстати, у него черный пояс по каратэ. Молодой парень, шустрый. Открыл тут свою столярную мастерскую, эту самую, часовню отремонтировал. Вот батюшка говорит, что жизнь человеческая это бесценный дар.
    – А вы с батюшкой не согласны? – спросил Росляков.
    – Согласен, я с ним полностью согласен, на все сто и даже больше, – потряс бородой Савельев. – Только от себя хочу добавить, что цена этому дару – копейка.
    Савельев засмеялся каким-то простуженным лающим смехом. Росляков почувствовал себя обманутым. Отец сидел молча, закинув ногу на ногу, словно давая понять, что в философском диспуте он участвовать не собирается, отвлеченные абстрактные материи его, человека серьезного, приземленного, мало интересуют. Савельев продолжал сновать от стола к конторскому шкафу, извлекая из его темного чрева все новые мелочи к чаю: ложки, колотой сахар в литровой банке, пачку печенья. Наконец, электрический чайник подал голос, забурлил, заворчал на верстаке, Савельев выдернул вилку из розетки.
    Росляков хотел задать новый бестолковый и даже глупый вопрос, узнать действительно ли Савельев атеист, но сообразил, что лучше сейчас промолчать. Он бросил на дно большой чашки пакетик с заваркой, налил кипятка и, взяв с тарелки большой, плоский, как керамическая плитка, пряник, положил его перед собой. Надпись, выбитая на прянике кривенькими прописными буквами, гласила: «Земля – Луна». Слова «Земля» и «Луна» разделял некий огрызок карандаша, напоминающий ракету, или ракета, напоминающая огрызок карандаша. Росляков долго разглядывал этот загадочный предмет и даже гладил пальцем блестящую поверхность пряника, наконец, осторожно откусил его острый ребристый краешек и сразу же решил, что угощение ему не по зубам.
    Поднявшись с места, хозяин мастерской вытащил из горлышка бумажную затычку и, бережно придерживая тяжелую бутыль двумя руками, словно малое любимое дитя, разлил вино по стаканам. Вино оказалось довольно крепким, но слишком сладким и к тому же пахло пробкой. Отец, выпив, причмокнул губами, видимо, ему вино понравилось. Савельев, забыв о горячем чайнике, прикурил сигарету и, скомкав в кулаке пустую пачку, бросил её в темный угол мастерской, на кучу деревянной стружки.
    – Что, неприятности у тебя? – Савельев глянул на Рослякова, пряча в седых, пожелтевших от табака усах, неряшливой бороде кривую усмешку.
    – Смотря, что считать неприятностями, – ушел от прямого ответа Росляков.
    Он, толком не понимая, зачем чужого человека посвящать в сугубо личные проблемы, вопросительно посмотрел на отца. Тот отвернулся в сторону, устраняясь от разговора, смотрел в темный угол мастерской, словно разглядывал сваленный там мусор. «Если уж отец притащил меня сюда, значит, этот бородатый Савельев каким-то образом может помочь», – решил Росляков и тоже прикурил сигарету, раздумывая, что именно о его неприятностях отец уже рассказал своему приятелю и о чем ещё не помянул. О самоубийце Овечкине, само собой, рассказал. О смерти Рыбакова тоже. Тогда что можно добавить? Ничего.
    – Один мужик застрелился на моей квартире. Другого мужика, едва мне знакомого, запытали до смерти в его загородном доме, точнее, гараже. Вот мои неприятности.
    – Об этих я уже знаю, – сказал Савельев.
    – Другие ещё не случились, жду.
    – Как видно, в этом деле замешан некто Марьясов, бизнесмен из этого подмосковного города, – отец назвал город и повернулся к Савельеву. – Вот откуда у всех этих происшествий ноги растут. У Марьясова несколько собственных предприятий, три цеха по разливу водки, магазины, ещё кое-какая недвижимость. С бандитами он не связан, крышу ему обеспечивает охрана. Сам по себе он достаточно богатый и влиятельный человек, чтобы держать весь город. В тот день, вернее вечер, когда Петька, – он кивнул на Рослякова, – возвращался с совещания предпринимателей на автобусе, который принадлежал Марьясову, у нашего бизнесмена случилась какая-то неприятность, пока не знаю, что именно случилось.
    – И что же?
    – Первым погиб водитель этого автобуса. Заживо сгорел в собственном доме. По версии следствия, водитель был пьян, хранил в своей хате канистры с бензином, они и вспыхнули. Через три дня Петя нашел у себя на квартире Овечкина с дыркой в виске. А ещё через несколько дней убили Рыбакова. Два пассажира автобуса пока живы. Это мой сын и некто Борис Ильич Мосоловский, предприниматель.
    – Был ещё и третий, какой-то певец, он там, на концерте выступал, – Росляков удивленно хлопал ресницами. – Он местный, не доехал до Москвы, сошел первым.
    – Кстати, об этом бизнесмене, о Мосоловском, толком ничего не известно. Жив он или уже того…
    – Мосоловский жив, – сказал Росляков. – Мне тоже пришла в голову эта мысль… Ну, насчет автобуса и всего того, о чем ты говорил. Я нашел служебный телефон Мосоловского, позвонил ему. Он жив.
    – Значит, очередь его ещё не пришла, – усмехнулся в усы Савельев.
    – Подожди, отец, – Росляков погасил окурок, – откуда ты все это знаешь? Ну, про этого Марьясова? И вообще все эти детали. Ведь лично я в разговорах с тобой этой фамилии не называл?
    – Марьясова я в глаза не видел, – сказал отец. – А обстоятельства всей этой петрушки мне известны с чужих слов. В прежние времена в каждом населенном пункте существовало местное управление КГБ. Такие управления и сейчас есть, только называются по-другому, а главное, теперь они не владеют всей информацией. Короче, мой знакомый Пантелеев, теперь он древний старикан, служит помощником мэра в этом самом городишке. А в прежние времена Пантелеев возглавлял тамошнее управление КГБ. Так вот, этот старикан знает больше, чем местная милиция и прокуратура вместе взятые. С товарищами по прежней работе он всегда поделится тем, что знает. Ну, за небольшую плату. Пантелееву живется нелегко, он каждой лишней копейке рад, а информация, как любой товар, стоит денег. Это надежный источник. Я только озвучил его слова. Именно Пантелеев составлял список бизнесменов, которых пригласили на тот самый семинар.
    – И что, этот, как ты говоришь, древний старикан уверен, что Марьясов заказал того водилу и Рыбакова? – Росляков потер ладонью лоб.
    – Он уверен, – отец придвинул ближе к себе стакан, уже доверху наполненный Савельевым. – Почти уверен. Пантелееву я верю.
    – А почему этот твой старикан со своей информацией не пойдет в ту же милицию или прокуратуру?
    – А зачем ему это надо? – вопросом на вопрос ответил отец. – Он пожилой человек, но и в таком возрасте ещё хочется жить. Кроме того, он никогда не сотрудничал с правоохранительными органами, не так воспитан. Одно дело поговорить со мной, другое дело с милиционерами. Понимаешь разницу?
    Отец поднял стакан, Савельев, продолжая улыбаться каким-то своим мыслям, снова подмигнул Рослякову одним глазом.
    – Все равно, вопросов меньше не становится, – выпив вино, Росляков вытер губы ладонью и ещё раз попробовал надкусить пряник «Земля – Луна». – Зачем какому-то провинциальному бизнесмену нужны бессмысленные убийства людей? Где мотив? Это полная бессмыслица.
    – Возможно, эти люди узнали то, что не должны были знать, – отец закашлялся. – Узнали, а потом умерли.
    – Это не мотив, – выпитое вино укрепило Рослякова в желании поспорить. – Мало ли кто что узнал…
    – Ты что-нибудь решил? – отец посмотрел на Савельева. – Ты нам поможешь?
    – Да я сразу все решил, ещё после первого разговора с тобой, – Савельев погладил ладонью бороду.
    – Значит, я могу на тебя рассчитывать?
    – Я на вашей стороне, – кивнул Савельев. – Во-первых, мне надоело сидеть в этом сыром подземелье, и мне не хочется и дальше оставаться плотником Иосифом. Во-вторых, мне не очень нравится, когда каждый провинциальный козел, торгаш паршивый, водочник, разыгрывает крестного отца сицилийской мафии. Мнит себя могущественной личностью, вершителем человеческих судеб. И настолько входит в роль, начинает верить, что он ни кто иной, как Дон Карлеоне. Это даже не смешно, это уже грустно.
    – Я в тебе не сомневался.
    Отец вздохнул с облегчением. Видимо, он все-таки сомневался в Савельеве.
    – Что ты сам предлагаешь?
    – Особенно и предлагать нечего, тут выбор не велик, – отец подумал и вытащил из пачки сигарету. – Марьясов ездит по городу на двух машинах с пятью охранниками. Плюс охрана в офисе, в его загородном доме, в городской квартире. Полно охраны. Так что, выбор не велик.
    – Да, если так много охраны, выбора, считай, вообще нет, – Савельев продолжал теребить бороду. – Остается только взрывчатка.
    – Какая ещё взрывчатка? – отстраненный от разговора Росляков почувствовал, что в его горле застрял какой-то неудобный ребристый комок. – Что ещё за взрывчатка?
    – Взрывчатка существует разных типов, – сказал Савельев – Что лекцию тебе прочитать о взрывчатке?
    – Нет, я не об этом. В смысле, для чего нужна взрывчатка, для какой цели?
    – Для какой цели? – нахмурился Савельев. – Ты ещё спрашиваешь об этом? Чтобы этого Марьясова разнесло на такие мелкие куски, что и в гроб положить нечего было. Вот для какой цели.
    Росляков не нашелся с ответом, он почувствовал, как на его спине кожа похолодела и пошла крупными гусиными пупырышками.
    – Брать взрывчатку у сбытчиков или бандитов – это не вариант, – рассуждая вслух, Савельев поднял бутыль и наполнил стаканы. – Если связываться со сбытчиками, мы даже не успеем ничего сделать. Уже будем на Лубянке давать показания. Надежных каналов для покупки динамита сейчас вообще нет. Значит, нужно самим изготовить взрывчатку. Кроме того, самодельная взрывчатка ничем не хуже фабричной. Сделать самим – это самый безопасный, самый надежный вариант.
    – Вариант, – тупо повторил Росляков.
    Он слушал отца и Савельева и не верил своим ушам.
    – У меня есть грамм сто пластида, – продолжал Савельев. – Но что такое сто грамм? Ерунда, хлопушку сделать – хватит. В переводе на тротиловый эквивалент нам понадобится килограмма три-четыре. Чем больше, тем лучше. Большинство составляющих компонентов для изготовления простейшей, но мощной взрывчатки продаются в магазинах бытовой химии или на рынках.
    – Твой пластид может пригодиться, – отец чокнулся сперва с Савельевым, затем с сыном. – Можно предупредить Марьясова. Если поймет предупреждение – его счастье. Нет, значит, нет,
    – Предупредить можно, но он вряд ли отступится, – Савельев задумчиво покачал головой. – Проблема тут вот в чем. Мне негде изготовить взрывчатку. Здесь, в мастерской, бывает много людей. В городской квартире такие вещи делать нельзя. Случись что, дом вместе с жильцами взлетит на воздух. Хорошо бы найти какую-то зимнюю дачу, теплую, с удобствами. То есть дело не в удобствах лично для меня, дело в том, что для нашего дела требуется эмалированная ванна, вода и свет. Времени мало, поэтому придется работать быстро. Но вот дача, нужна дача…
    – С дачей мы что-нибудь придумаем, – пообещал отец и обратился к Рослякову. – Петя, а у этого, как там его, профессора, мужа твоей матери, у него же есть зимняя дача. Недалеко от Москвы.
    – У него есть дача, хорошая, зимняя, – Росляков чувствовал странные признаки опьянения: голова пока оставалась ясной, но слоновьей тяжестью налились ноги.
    – Профессор даст тебе ключи от нее?
    – Я не знаю, – пожал плечами Росляков. – Я к Николаю Егоровичу никогда с такой просьбой не обращался.
    – Значит, надо обратиться, – сказал отец.
    – Обязательно надо обратиться, – повторил за отцом Савельев и потер одна о другую свои беспокойные, долго ждавшие настоящего дела руки.

*   *   *   *

    Выйдя за церковную ограду, Росляков остановился, дожидаясь не договорившего с Савельевым отца. Когда тот, наконец, появился, Росляков, зябко передернув плечами, поднял воротник куртки. Сумерки принесли с собой холод. Вечерние фонари раскидали по снегу желтые круги света. Росляков, поддерживая под локоть неожиданно обмякшего, кажется, захмелевшего отца, ставил ноги осторожно, боясь поскользнуться на обледеневшем тротуаре.
    – Ну, как тебе Савельев? – спросил отец.
    – Ты бы хотел услышать о нем лестный отзыв или как?
    – На этот раз можешь сказать правду.
    – По-моему, у него что-то с головой не в порядке, – Росляков все-таки поскользнулся, выпустил локоть отца и, чтобы сохранить равновесие, взмахнул обеими руками. – Черт, хоть бы песком посыпали. До сегодняшнего дня я думал, что на такое способны только молодые бандиты, беспредельщики. Честно, впервые сталкиваюсь с настоящим террористом. Встретил бы на улице такого на вид солидного, почтенного мужика с седой бородой, решил, что он заслуженный пацифист с докторской степенью или, в крайнем случае, знаменитый народный целитель. А он…
    – Видишь, как легко можно ошибиться, если оценивать людей по их внешности.
    – «Жизнь человека бесценный дар, но цена этому дару копейка», – процитировал Росляков Савельева. – Взорвать живого человека. До этого додуматься ещё надо, дойти.
    – Но ты ведь сам согласился с этим вариантом.
    – Меня никто толком и не спросил, вы все с ним решили без меня, в четыре глаза. Твой Савельев жестокий человек, он зол на весь мир, черт знает, почему так зол. И вообще он совершенно отмороженный тип. Без всяких тормозов. Вот тебе мое мнение.
    – Свое мнение ты, возможно, ещё изменишь, – сказал отец. – Как ни странно это для тебя звучит, он хороший человек. Но судьба у него сложная, ведь не от хорошей жизни Савельев киснет в этом подвале. Может, мир вокруг нас слишком жесток, а не Савельев? Вопрос риторический.
    – Это общие разговоры. О жестокости мира люди говорят, когда хотят оправдать свою собственную жестокость. Это давно замечено. Самые жестокие люди это те, кто любит рассуждать о жестокости мира.
    – Применительно к Савельеву это не общие разговоры. Его стремились убить по-разному. Его травили ядами, ему стреляли в грудь, втыкали нож в спину и даже пытались повесить. Но, как видишь, безуспешно. Все это было уже давно, в другой стране, даже в другой части земного шара. Но после всех этих дел он немного обиделся на людей. И вправду, ему есть за что обижаться. Люди были к нему несправедливы. У Савельева вся грудь в орденах и медалях, вешать некуда. А что он получил на старости лет кроме этого сырого погреба и мизерной пенсии? Да, ему есть, за что обижаться на людей.
    – Я так понял, и жена его не того, в смысле, не очень-то ждала? – Росляков уже пожалел о своих слишком категоричных и эмоциональных рассуждениях о жестокости мира.
    – Да, не очень-то, – голос отца вдруг сделался грустным. – Не очень-то она его ждала. Но это уже лирика. Завтра в полдень встретимся на том же месте, у рыбного магазина. Увидишь меня, не подходи. Зайди в магазин, встань у прилавка, когда я встану рядом, передашь ключи от дачи этого, как там его, ну, профессора, теперешнего мужа твоей матери. Понял? И ещё план нарисуй на бумажке, как доехать до места. Я завтра же отвезу туда Савельева, и он начнет работать.
    – «Работать», хорошо сказано «работать», – хмыкнул Росляков.
    Он представил себе, как Савельев, кривя лицо в злобной бесовской улыбке, колдует над адской машиной – и стало не по себе.

*   *   *   *

    – Какими судьбами? – Николай Егорович распахнул дверь перед Росляковым и задом отступил в темную глубину прихожей.
    – Что поздновато для визита? – Росляков шагнул вперед, стараясь не обдать лицо профессора терпким духам благословленного батюшкой-каратистом церковного вина. – Простите, что я без звонка. Не разбудил?
    – Что ты, Петя, я ещё и ложиться не собирался, – Николай Егорович застегнул на груди полосатую пижамную курточку и взмахнул руками. – У меня целая гора рефератов, вот сижу, читаю. Дня не хватает. Проходи.
    Росляков зажег в прихожей свет, снял куртку и, усевшись на стуле, долго расшнуровывал высокие ботинки. Он знал, что профессор всегда ложится спать поздно, а когда мать в очередной командировке со своими артистами, Николай Егорович, не замечавший времени, если его не остановить, запросто может засидеться за работой и до утра, до первого света. Сунув ноги в домашние шлепанцы, Росляков прошел на кухню и, отыскав на полке банку растворимого кофе, бросил в чашку пару ложек темного порошка, кубик сахара и налил кипятка из теплого чайника.
    – Мать не звонила? – Росляков устроился за столом и прополоскал рот кофе.
    – Звонила, конечно, звонила, – Николай Егорович сел напротив Рослякова. – У неё все нормально, насколько вообще может быть нормальна такая разъездная сумасшедшая жизнь. Только с той гостиницей, которую забронировали, какая-то неувязка получилась, первые два дня пришлось ютиться в ужасных номерах. Галя говорит, настоящие клоповники. Теперь все утряслось. Ты переночуешь?
    – Нет, сегодня поеду к себе, – Росляков выложил на стол сигареты, хотя курить совсем не хотел. – Тоже дел скопилось невпроворот, старые долги. Одним обещал статейку сделать, другим. Люди ждут, а воз и ныне там. И тут ещё такое дело, – изображая работу мысли, он наморщил лоб, – я в редакции взял отпуск на две недели. То есть надвое разбил свой отпуск. Хочу уехать из Москвы, подальше от телефона, от друзей, вообще от людей и поработать. Может, какие-то светлые мысли появятся.
    – Хорошая идея, – одобрил Николай Егорович. – Человеку творческой профессии, журналисту, например, обязательно нужно время от времени уезжать из города, пожить какое-то время где-то в глуши, где-нибудь в деревне, чтобы в душе все отстоялось, встало на свои места. После короткого периода затворничества появляется новый взгляд на вещи. Ничто так не выматывает творческого человека, как городская суета. Здесь сам себе не принадлежишь.
    – Во-во, не принадлежишь. А вы хорошего мнения о журналистах: люди творческой профессии. Так вы о журналистах отзываетесь? Видно, вы газет совсем не читаете, если говорите о каком-то творчестве.
    – Почему? Читаю газеты. Иногда, не очень часто.
    – Ваше счастье, что не очень часто.
    – Тебе не обязательно связывать всю жизнь с газетой. Ты входишь в возраст Че Гевары, значит, уже почти готов к большим, по-настоящему большим делам. Которых, если уж сейчас не сделаешь, не сделаешь никогда в жизни.
    – Это правильно, – сейчас, в эту самую минуту Николай Егорович показался Рослякову каким-то загадочным и слишком умным для профессора. – Только вот я не могу решить, к каким именно большим делам я готов. Революций, слава Богу, не предвидится. Одна рутина вокруг, мелочь и мусор, больших дел не видно.
    Росляков внутренне радовался, что профессор сам нашел нужные слова, логичные доводы в пользу отъезда из города и добровольного затворничества в деревне, теперь не придется долго объяснять стремление творческой натуры побыть наедине с собой, вдали от людей, от суетного города. Теперь, после такого гладкого предисловия, можно и к делу переходить. Интересно, как Егорыч воспримет сообщение, что Росляков планирует провести свой уединенный отпуск именно на его профессорской даче? И что делать, если он вообще откажет в просьбе дать от неё ключи? После пешей прогулки по морозной вечерней Москве и короткого разговора с профессором голова немного просветлела, Росляков встал на ноги и заварил себе вторую чашку чуть теплого кофе.
    – Плохой я хозяин, – Николай Егорович задвигался на стуле. – Даже перекусить тебе не предложил.
    – Спасибо, я поужинал, – соврал Росляков, вспоминая тот каменный пряник «Земля – Луна», что так и не догрыз в мастерской Савельева. – Плотно поужинал. Сейчас вот допью этот кофе и пойду.
    – Хорошо, тогда я ещё успею поработать, – то ли обрадовался, то ли огорчился Николай Егорович, в отсутствии жены часто питавшийся консервами. Видимо, разносолов в холодильнике не было. – Ключи лежат в вазочке, на серванте.
    – Какие ключи? – не сразу понял Росляков.
    – Ключи от дачи. Ты ведь за ними приехал?
    – Я только хотел попросить… Удобно ли…
    – Ты меня удивляешь, Петя, – Николай Егорович застегнул верхнюю пуговицу пижамной курточки. – Конечно, удобно. Мы свои люди. Ничего, что погода плохая, это даже лучше. Дача для таких случаев и нужна, для уединения, для работы. Вот и работай.
    – Да, для работы, – кивнул Росляков, снова представляя спрятанную бородой сатанинскую улыбочку Савельева.

*   *   *   *

    За окном ещё не успела заняться поздняя утренняя заря, а телефон уже звонил требовательно и нетерпеливо. Разбуженный этим звонком певец Головченко сел на кровати, сунул ноги в шлепанцы и как был, в трусах и майке, побежал в соседнюю комнату, к аппарату. Но в трубке уже тонко звенели короткие гудки отбоя. Еще не очнувшийся после глубокого сна, Головченко осовело поводил головой из стороны в сторону, глянул на круглые настенные часы. Девять утра, если снова лечь в кровать уже не заснешь. Скрипнули половицы, распахнулась дверь, в комнату, переваливаясь с боку на бок, тяжелая, как ожиревший пингвин, вошла теща.
    – Я же попросил вас, Клавдия Петровна, подходить к телефону, когда я сплю, – жалобным голосом сказал Головченко.
    – Так вставать пора, – Клавдия Петровна завела руки за спину и развязала фартук. – День на дворе, а ты все дрыхнешь.
    Головченко залез рукой под майку и потер левую половину груди ладонью. Ежедневные споры с тещей стали вызывать странные болезненные ощущения, при одном только виде Клавдии Петровны ныло сердце, покалывало в груди, даже пищевод раздражался, как при изжоге.
    – Я возвращаюсь с работы поздно и мне надо отдыхать.
    – С работы, – теща фыркнула, бросила фартук на спинку стула. – С какой ещё работы? Это на заводе люди работают. А ты в кабаке песни орешь. Скажет тоже, с работы… Кому сказать стыдно: зять в кабаке поет. Страм один, а не работа.
    Грамотная Клавдия Петровна вставляла букву Т в самые разные слова. Теще подняла край скатерти, вытащила какую-то бумажку и положила её перед зятем.
    – На вот, прочитай, допелся, голубчик. В прокуратуру вызывают, в Москву.
    Головченко взял в руки бумажку, действительно оказавшуюся повесткой в областную прокуратуру.
    – В следующий понедельник явиться к десяти часам в комнату такую-то, – прочитал он вслух. – К следователю Зыкову В. Н. Странно, что это от меня вдруг следователю понадобилось? Не понимаю.
    – К тому все шло, – глубокомысленно заметила теща и уселась за стол напротив зятя, придвинула к себе чашку. – Там все поймешь, у прокурора.
    Каждое утро одно и то же. Головченко откинулся на спинку стула, вытянул под столом голое ноги и, сделав глоток из чашки с остывшим кофе, видимо, не допитым женой, сунул в рот сигарету. Приносишь домой деньги, работаешь, как проклятый, и что получаешь? Только тещины упреки. Клавдия Петровна пенсионер, жена Вера воспитательница детского сада, плюс двое детей, учатся в младшей школе. Ясно, теще плевать, где работает её зять, поет в кабаке или гайки точит на заводе, ей нужно лишь выместить на Головченко свое раздражение. А раздражена Клавдия Петровна все двадцать четыре часа в сутки. И спроси, на что раздражена? Сама не знает. А крайний всегда зять, потому что днями сидит дома, потому что он рядом.
    Головченко приоткрыл форточку, стряхнул пепел в цветочный горшок. Странно другое: и Верочка начала зло посмеиваться над способом, каким муж зарабатывает деньги. Она-то, умный человек, должна понимать, Головченко каждый вечер выходит на эстраду в прокуренном ресторанном зале, поет для пьющих и жующих людей, вовсе не для своего удовольствия, только ради денег, а, в конечном счете, ради детей, ради их будущего. Возможно, Вере кажется, что муж не честен с ней, что он ведет двойную жизнь, якшается со всякими растленными типами, карточными шулерами и сутенерами, поддерживает связи с женщинами легкого поведения? Ресторан в её представлении не увеселительное заведение – это средоточие разврата, прибежище падших, морально опустившихся личностей. Вера ревнует его к работе, а теща подливает масла в огонь ревности. Головченко с ненавистью посмотрел на Клавдию Петровну, пившую чай из блюдца.
    Телефон снова разразился громким звоном. Головченко, покосившись на тещу, сказал в трубку «але».
    – Виталий Семенович? – приятный баритончик доносился откуда-то издалека, возможно, из другого города.
    – Он самый, – Головченко крепче прижал трубку к уху. – Слушаю вас.
    – Это вас беспокоят по поручению Марьясова. Владимир Андреевич хотел бы увидеться с вами. Это по поводу работы. Насколько я знаю, он решил вам что-то предложить. Разговор сугубо личный, конфиденциальный, так что никого из родственников или знакомых лучше о нем не информировать. Вы меня понимаете?
    – Как же, как же, понимаю, – Головченко заволновался и даже привстал со стула. – Очень даже понимаю.
    – Тогда через час подъезжайте к автобусной остановке перед кинотеатром «Зенит», мы вас там подберем. Успеете?
    – Конечно, успею.
    – На работу срочно вызывают, – положив трубку, Головченко повернулся к теще и сказал первое, что пришло в голову. – Каждый квартал требуют от меня обновления репертуара. Специальная комиссия проверяет, чтобы я, так сказать, обновлялся. Ну, чтобы не стоял на месте. Понимаете?
    – Еще как понимаю, – Клавдия Петровна улыбнулась змеиной улыбкой.
    Наверняка донесет Вере, что её муж поговорил по телефону с какой-то женщиной, наверное, очередной ресторанной потаскушкой и умчался из дома ни свет ни заря. К любовнице умчался. К кому же еще? Придется объясняться с женой. А может, сказать теще правду? Сказать, что самый влиятельный в их городе человек вызывает его, Головченко, к себе, вернее, не вызывает, просит приехать, как старого друга уделить ему немного внимания. Но Марьясов наказал никому не сообщать об их встрече, ни знакомым, ни родным. Его слово закон, значит, правды сказать нельзя. Пока нельзя. Но сегодня вечером из этого уже не нужно будет делать секрета.
    – Ладно, мне нужно идти, – он хотел уже встать из-за стола.
    – Иди, иди, путайся со шлюхами, – теща осуждающе покачала головой. – После тебя в доме дезинфекцию делать надо.
    – Вы знаете, кто мне только что звонил? – Головченко не встал, напротив, он плотнее уселся на стуле. – Это от Марьясова. Слышали о таком? Самый большой человек в этом паршивом городишке. Он предлагает мне по дружбе новую работу. И сейчас я еду к нему.
    – Как же, станет с таким как ты Марьясов дружбу водить, – Клавдия Петровна посмотрела на зятя внимательно.
    – Можете верить, можете не верить, но только что мне звонили от Марьясова, сейчас я еду прямо к нему, – Головченко для пущей убедительности шлепнул по столу ладонью. – И эту теперешнее место я через него получил. А вот теперь у него для меня новое предложение. Бог даст, может, в Москву переедем.
    – Переедите, – передразнила теща. – Ждут вас в Москве.
    Головченко, решивший больше не спорить попусту, поднялся и заспешил в ванную.

*   *   *   *

    Дверца бордовых «Жигулей» распахнулась, и Головченко, заняв место на переднем сидении, снял с головы меховую шапку и надел её на правое колено. Он поздоровался с водителем и каким-то молодым человеком, сидевшим сзади.
    – Так спешил, но все-таки немного опоздал, – Головченко виновато развел руками. – Транспорт еле ходит.
    – Пять минут это не считается, – сидевший за рулем Васильев погладил пальцами темные усики и тронул машину. – Я на прошлой неделе отдыхал в вашем ресторане. Так, знаете, слезы были на глазах, когда вы спели «Журавлей». Просто эмоциональное потрясение.
    – Правда? – Головченко, не часто слышавший похвалу, заулыбался. – Понимаю, это комплимент, но все равно спасибо.
    Машина обогнула по периметру площадь перед кинотеатром, свернула в переулок.
    – Что вы, я от чистого сердца, – водитель потрепал рукой лацканы дорогого темно синего пальто. – Трогательно, честное слово.
    – Ну, спасибо, – Головченко улыбнулся.
    – Правда, очень душевно, – подал голос с заднего сидения молодой человек. – Я тоже ваши песни слышал. Мне понравилось.
    – Я далеко не Карузо, как вы уже заметили, – польщенный Головченко обернулся к молодому человеку, решив раскрыть одну из профессиональных тайн. – Голос у меня не слишком значительный, как говорится, карманный. Поэтому в моем положении очень важно правильно подбирать репертуар. И ещё распределять силы, чередовать вокальные вещи с речитативными песнями.
    – Это целая стратегия, целая наука почище высшей математики, – молодой человек на заднем сиденье закурил сигарету и протянул раскрытую пачку Головченко. – Угощайтесь.
    – Спасибо, час назад я уже курил.
    Головченко, в обществе доброжелательных людей быстро оттаял, согрелся душой после неприятного утреннего разговора с Клавдией Петровной, едва не переросшего в отвратительный скандал.
    – Курю не больше пяти сигарет в день. Совершенно не пью, два года, как бросил. И стараюсь не простужаться. Да, простужаться мне совершенно противопоказано. Я всегда ощущаю спиной очередь. Много молодых дарований дозрело для того, чтобы занять мое место в ресторане.
    – Везде конкуренция, – встрял в разговор водитель. – Кстати, вы никому не сообщили о предстоящей встрече с Марьясовым? Он почему-то не хотел, чтобы об этом узнали посторонние люди.
    – Никому не сказал, – Головченко вдруг вспомнил Клавдию Петровну. – Ах, нет, теще сказал. Пришлось. Ей не нравится моя работа. Она считает, что ресторан это притон, хотя сроду в ресторанах не бывала. И пилит меня каждое утро: ищи себе другое место. Но ведь это ничего, что я сказал теще? Она ведь не в счет?
    – Если теща не человек, значит она не в счет, – подал голос сзади белобрысый парень и захихикал.
    Головченко показалось, что его слова почему-то огорчили водителя, тот поморщился, недовольно выпятил вперед нижнюю губу.
    – Так это ничего, что я теще сказал? Тут ведь нет секрета?
    – Ничего, – кивнул водитель. – Теща, разумеется, не в счет.
    – С одной стороны Клавдия Петровна любит деньги, – продолжал объясняться Головченко. – С другой стороны, её оскорбляет моя работа. Она считает, что мужчина не должен работать в ресторане, не должен петь песни за деньги. Типичный дуализм.
    – Чего-чего? – не понял белобрысый паренек.
    – Ну, двойственность человеческой натуры.
    – Дуализм… Онанизм… Ты что, шибко грамотный?
    – Не шибко, – Головченко заерзал на сидении. – Не шибко, но газеты читаю.
    – А я вот не читаю. Одна брехня в этих газетах, дрищут, как свищут. Дуализм…
    Молодой человек на заднем сидении вдруг, без всякой причины зашелся странным визгливым смехом. Головченко обернулся к нему, хотел спросить парня, что, собственно смешного тот нашел в последних словах, но ни о чем так и не спросил. Парень неожиданно оборвал свой смех, сделался серьезным.
    – А вы нам сегодня споете? – спросил он Головченко.
    – В каком смысле споете?
    – В прямом, – парень наклонил голову набок и посмотрел на Головченко просительно. – Может, споете что-нибудь для души. Вот эта песня хорошая «О, дайте милостину ей». Вот её и спойте.
    – Если вам хочется меня послушать, приходите сегодня вечером в ресторан, – Головченко покачал головой. – Я в машинах не пою.
    Простояв пару минут на железнодорожном переезде, «Жигули» набрали ход, вырвались из города. Проехав несколько километров в сторону Москвы, свернули на узкую разбитую тяжелыми грузовиками дорогу, ведущую к городской свалке. Головченко, только сейчас, на этой ухабистой дороге заметивший, что направляются они черти куда, кажется, на свалку, а вовсе не в контору Марьясова, настороженно огляделся по сторонам, осмотрел крутые обочины, заросшие сорным подлеском, сосновые лесопосадки по правой стороне, маячивший впереди занесенный снегом пустырь. Он посмотрел на водителя.
    – Простите, а куда мы направляемся?
    – Я уже сказал по телефону, Марьясов хочет вас видеть, – сердито буркнул Васильев.
    – А насчет какой работы он говорил, что за работа? – Головченко сделалось неуютно и беспокойно.
    – Откуда мне знать? – водитель, позабывший доброжелательность, которой ещё несколько минут назад светилось его лицо, смотрел вперед, на дорогу. – Может, хочет вас в другой кабак устроить. А может, отправить на какой-то эстрадный конкурс, самодеятельный. Сам пусть скажет.
    Машина, не доехав до свалки, и вправду свернула направо, в лесопосадки, на узкую грунтовку, ведущую к заброшенному песчаному карьеру. Машина еле ползла по узкой грунтовке, утопая в глубоких колеях. Головченко жалко улыбался и теребил в руках меховую ушанку. Он почувствовал неожиданный приступ страха, приступ такой сильный, что голове стало жарко, а ноги занемели, казалось, на них шевелятся волосы. Лесопосадки кончились, на горизонте темнел смешанный лес, справа и слева от дороги торчали металлические опоры высоковольтной электролинии. Прямо перед капотом «Жигулей» горели стоп сигналы съехавшей на обочину иномарки.
    – Приехали, – сказал Васильев, тоже съезжая на обочину.
    – Приехали, – механически повторил за ним Головченко.
    Он с усилием сглотнул застрявший в горле комок, продолжая мять липкими ладонями шапку и смотреть вперед себя. Стоп сигналы иномарки погасли, передняя дверца открылась, с водительского места вылез пресс-секретарь Марьясова Павел Куницын. Одной рукой он натянул низко на лоб козырек клетчатой кепки, другой поднес к губам яркую жестяную банку со смесью водки и газированной водой. Господи, Головченко облегченно перевел дух. Ну вот, ничего страшного, вокруг свои люди, а он так нервничал, так накручивал себя, что и вспомнить о своих страхах стыдно.
    С неба валил густой мокрый снег. Головченко, нахлобучив на голову шапку, открыл дверцу, спустив ноги на землю, оглянулся на водителя. Тот, достав из-под сидения мягкую тряпочку, принялся с молчаливым усердием протирать запотевшее лобовое стекло, будто не было сейчас на свете более важного и увлекательного занятия. Куницын махнул рукой вылезшему из машины Головченко и, задрав голову кверху, глотнул из банки. Трегубович, дождавшись, когда Головченко выйдет из машины, завернул в газету тяжелый разводной ключ, открыл заднюю дверцу и, щурясь от света, пошел следом за певцом.
    – Вот же дурак этот певец, – обратился к Васильеву Трегубович и засмеялся. – Ему помирать, а он про какой-то там дуализм вспомнил.
    Васильев не ответил, продолжая протирать лобовое стекло.
    – Здравствуйте, – Головченко, успевший разглядеть, что салон иномарки пуст, снова забеспокоился. Он огляделся по сторонам, увидел на обочине огромную круглую лужу, протянул Куницыну руку.
    – Давно не виделись, – улыбнулся в ответ пресс-секретарь, но протянутой руки не заметил. – Последний раз посидели в вашей забегаловке, так я весь вечер изжогой мучался. У вас на маргарине отбивные готовят?
    – Я не знаю, – Головченко спрятал руку в карман, страх, охвативший его в машине, вернулся. – Я ведь не шеф повар. На кухне был-то пару раз. Послушайте, там, в «Жигулях» какой-то странный молодой человек. Он меня напугал…
    – Этот молодой человек мой брат, – помрачнел Куницын.
    – Простите, – Головченко втянул голову в плечи. – Мне передали, Марьясов хочет встретиться.
    – Не он, а я хотел с тобой встретиться, – Куницын сплюнул под ноги. – Ему с такими, как ты, разговаривать некогда. Помнишь, о чем мы толковали с тобой тогда, в твоем чертовом кабаке? Припоминаешь? Ты после окончания областного семинара для бизнесменов выступал на концерте во дворце культуры. А потом на автобусе тебя довезли до дома. Вспомнил? Вот и хорошо. В этом автобусе находился кейс Марьясова, и этот самый кейс пропал. Мы тут стали выяснять, оказалось, кроме тебя взять его больше некому.
    – Что вы, что вы, – Головченко отступил на шаг назад. – Да как я мог… Да как вы могли…
    Куницын почесал быстро покрасневший нос.
    – Предположим, я тебе верю. Но в таком случае, ты должен знать, кто это сделал. Просто обязан это знать.
    – Было темно, – язык сделался сухим и непослушным, говорить стало трудно. – Их там несколько человек… Я только этого корреспондента из газеты и успел разглядеть. Может, это он чемодан украл? Он пьяный был, журналист этот. Может, сдуру и тяпнул чемодан?
    – Не о нем сейчас речь, о тебе. Последний раз подумай.
    Куницын замолчал, поднял голову и вылил в рот остатки воды из банки. Он сплюнул на снег и бросил банку в лужу. Головченко сдвинул шапку на затылок. Он сказал себе, что многое, очень многое сейчас будет зависеть от его ответа. Но что именно будет зависеть от этого ответа, он не знал. Стало слышно, как там, наверху, прерывисто на разные лады гудят провода высоковольтной линии. Мокрый снег сеялся с белого неба, казалось, этот летящий снег тоже издает какие-то странные звуки, похоже, что ребенок плачет. Чей ребенок? Головченко на минуту закрыл глаза. Ветер, меняя направление, дул то со стороны городской свалки, то от старого песчаного карьера. Этот ветер морщил поверхность круглой лужи, гонял по черной воде не бумажный кораблик, что смастерили детские руки, а пустую банку из-под водки. Ответа не было. На душе у Головченко сделалось пусто и тоскливо.
    – Он нам песню спеть обещал, – Трегубович, держа за спиной завернутый в газету разводной ключ, стоял по правую руку Головченко.
    – Я не обещал.
    – Ты ведь певец, почему ты одеваешься, как старьевщик? – Трегубович улыбнулся. – Почему ты так плохо одеваешься?
    – Я сейчас не на эстраде.
    – По-твоему, можно приехать к нам на встречу в таком виде? Вырядился, как пугало, как нищий, как бомж паршивый, а? Я к тебе, тварь, обращаюсь. Трахнул нас и даже спасибо сказать не хочешь?
    – Я ничего такого не хотел.
    Головченко почувствовал, как крупно задергалось, задрожало правое колено.
    – Так какого хрена ты приперся сюда в таком виде? – Трегубович крепче сжал за спиной рукоятку гаечного ключа. – Ты нас не уважаешь и хочешь перед всеми, – он оглядел заметенный снегом голый пустырь, будто обращался к толпе собравшихся здесь людей, – хочешь перед всеми продемонстрировать свое неуважение. Перед всеми нами? Так?
    – Не хочу…
    – Тогда снимай свою куртку и шапку снимай.
    Головченко сдернул с головы и бросил к ногам шапку, непослушными холодными пальцами расстегнул пуговицы куртки, поднял плечи, вытаскивая руки из рукавов.
    – Теперь пиджак скидывай, – скомандовал Трегубович. – Вот так. А теперь пой.
    – Что петь?
    Головченко, оставшись в одной белоснежной, тщательно отглаженной сорочке, бросил на снег совсем новый, всего месяц как купленный пиджак, стер ладонью прилипшие и мгновенно растаявшие на лице снежинки. Тут он вспомнил, что во внутреннем кармане пиджака остался бумажник с деньгами и, главное, фотографиями жены и детей, хотел уже нагнуться, но Трегубович ногой столкнул пиджак в лужу.
    – Что-нибудь жалобное пой, – Трегубович задумался. – Вот хотя бы про мать-старушку, знаешь?
    – Про какую ещё старушку?
    – Ну, которая сына ждет. Тупая жопа. Или нет, на хрен твою старушку. Спой про то, как вдова дала пионеру, хорошая песня. Постой. А про черемуху знаешь? Вот «Черемуху» и пой. В кабаке ты здорово её пел, песню эту, – Трегубович, не дожидаясь, пока Головченко запоет, сам начал песню. – Возле дома нового на краю села белая черемуха… Ну, чмошник, подхватывай.
    – Возле дома нового на краю села, – запел Головченко. – Белая черемуха пышно расцвела…
    Трегубович отступил назад, подмигнул брату, засмолившему сигарету.
    – Погромче, – крикнул Трегубович. – Чего ты там себе под нос бухтишь? Не поминальник ведь читаешь.
    – Если любишь здорово, я вернусь домой…
    Головченко слизал языком с губ снежинку, показавшуюся горько-соленой и запел громче. Он то и дело поднимал к лицу правую ладонь, стирал со щек капли влаги. И не понять было, то ли это слезы обиды и унижения кипели на щеках, то ли таял липкий снег. Трегубович, вживаясь в песню, наклонил голову на бок и даже от удовольствия смежил веки. Куницын молча курил, относя далеко в сторону руку с горящей сигаретой.
    – А теперь давай «Облака», – скомандовал Трегубович, когда Головченко закончил песню. – Только жалейно пой, с выражением. И громкость ещё прибавь.
    – Ветер стих, не гудят провода, замер листик на веточке клена, – Головченко начал «Облака», сразу сбившись на слишком высокую тональность. – Вы возьмите меня, облака, заберите меня с собой…
    Растроганный песней Трегубович протер зачесавшиеся глаза свободной рукой. Он кивал головой, шмыгал мокрым носом. Наконец, зажимая поочередно ноздри пальцем, высморкался на снег. Куницыну импровизированный концерт надоел быстро. Он, уже замерзший на ветру, зябко передернул плечами и закурил новую сигарету, решая вопрос: прямо сейчас достать с заднего сидения автомобиля фляжку с коньяком или подождать, отложить это дело минут не десять.
    – Ох, и жалко мне вас, облака, лютый ветер сейчас вас разгонит, – пел Головченко, чувствуя, как холод перехватывает горло. – Лишь куда-то плывут облака и наверно далеко-далеко.
    – И меня ты разжалобил, – сказал Трегубович, когда песня кончилась. – Прямо плакать охота.
    – Можно, я из пиджака бумажник достану? – Головченко прижал ладонь к сердцу. – Там старая фотография моих детей. Хотя бы фотографию возьму.
    – У тебя двое? – Трегубович шагнул вперед. – А у меня тоже ребенок есть. Мальчик, пять лет ему. Сейчас покажу. Он в Гомеле живет со своей матерью. Такая, доложу тебе, сука. Пробы негде ставить. Не мальчик сука, а мать его. Мальчик хороший.
    Одной рукой Трегубович полез за пазуху, вытащил из кармана цветную фотографию и протянул её Головченко. Певец взял снимок двумя пальцами, поднес к глазам. На фоне красной плюшевой занавески стоял белобрысый худенький мальчик в голубой майке и коротких штанишках на бретельках. Лицо, голые руки и ноги мальчика отливали молочной белизной, носик покраснел.
    – Да, хороший, – Головченко вынул фотографию. – Так можно я возьму из бумажника свою карточку?
    Головченко наклонился к луже, взял промокший пиджак за лацкан и потянул на себя. Гаечный ключ, описав в воздухе стремительную дугу, выбил из затылка Головченко странный звук, будто надвое разломали кусок сырой фанеры. Охнув, певец повалился на снег. Трегубович, низко нагнувшись над телом, ещё дважды ударил Головченко разводным ключом, целя в висок.
    – Все, подох, – сказал Куницын, разочарованный тем, что расправа произошла так скоро и неинтересно. – Я бросил все дела, приехал сюда, думал, ты повеселее что придумаешь. Ладно, – споря с самим собой, сказал он вслух, – надоело уж тут мерзнуть. Задубел на ветру, погода не для веселья.
    – Да, концерт окончен, – разводной ключ полетел в лужу, подняв фонтанчик темной воды. – Такой талантливый певец помер. Еще один хороший человек ушел от нас.
    – С самого начала было ясно, что этот придурок ничего не знал, – Куницын выплюнул окурок.
    – Смотри-ка, – Трегубович показал на распластанное тело. – А он жив.
    – Умер, – Куницын брезгливо поморщился. – Как ты выражаешься, ушел от нас. Вон, у него в голове дыра какая.
    – А почему тогда у него ноги трясутся? Значит, он жив, не умер. У мертвых не трясутся ноги.
    – Это судорога.
    – А я говорю, у него ноги трясутся. Он жив.
    – Нет, он умер. И вообще, кончайте тут без меня.

*   *   *   *

    Куницын отошел назад, к своей машине, раскрыл дверцу и, сбив прилипшую к подметкам грязь, сел за руль. Автомобиль круто развернулся, выплюнув из-под задних колес темное месиво, и через несколько секунд исчез в лесопосадках. Трегубович, опустив руки, продолжал стоять над телом, наблюдая за тем, как мелко вздрагиваю ноги Головченко. Почесав затылок, Трегубович, наконец, сдвинулся с места, обыскал карманы куртки, сброшенной с себя певцом, выудил из лужи пиджак, а из его внутреннего кармана бумажник и паспорт. Постояв минуту в раздумье, Трегубович подошел к «Жигулям» сзади, открыл багажник и вытащил с его дна длинную капроновую веревку. Вернувшись назад, он присел на корточки, сделал на конце веревки скользящую петлю и, просунув в неё щиколотки Головченко, стянул узел. Другой конец веревки Трегубович привязал к заднему бамперу «Жигулей».
    – Запарился я с этим чертом, – усевшись на переднее сиденье рядом с Васильевым, Трегубович с чувством хлопнул дверцей. – Дрыгает ногами – и все тут. То ли помер, то ли жив еще, понять не могу. Вы бы вышли, посмотрели.
    – Чего я там не видел, – отмахнулся Васильев.
    – Тогда поехали, – Трегубович стер тряпкой с пальцев и ладоней брызги грязи и крови. – Так он пел душевно, что мне его даже жалко стало. Честное слово. Нет, не его, самого себя жалко стало. Почему так? Почему стало жалко себя самого? Не понимаю.
    Васильев, уже раздраженный многословием, готовый к тому, что Трегубович сей же момент выдаст очередную порцию слезоточивой романтической чепухи, не ответил, только зло покосился на молодого человека. Машина, набирая ход, покатила дальше по грунтовке. Трегубовичу, переполненному эмоциями, не сиделось на месте. Он часто оглядывался назад, каждый раз убеждаясь, что ноги певца не выскользнули из петли, а тело, привязанное веревкой к бамперу, похожее на неестественно длинный грязный мешок с картошкой, продолжает волочиться за машиной. Вскоре непоседливому Трегубовичу надоело вертеть головой.
    – Я вот всю жизнь на гитаре хотел выучиться, – сказал он. – Песни петь, играть. А музыкального слуха у меня как назло нет. То есть слух имеется, но оставлять желать лучшего. Так один специалист сказал из консерватории. Но ведь можно на музыкальных инструментах и без слуха играть. Как вы думаете?
    – Если очень захотеть, то можно, – кивнул Васильев. – Только хотеть надо очень сильно. И, главное, слушателей найти благодарных, которые твою музыку вытерпеть смогут. Тут нужны терпеливые люди, с железными нервами.
    – Может, я для себя играть буду. Может, мне слушатели и не нужны.
    – Только для самого себя играть – это не интересно, – упрямо помотал головой Васильев. – Интересно для слушателей.
    – Слух дело наживное, – заключил Трегубович. – Его и развить можно. Так мне сказали. Вон один музыкант вообще глухой был, так музыку сочинял. Нет, слух дело наживное.
    Трегубович открыл крышку бардачка, запустил руку в его темную глубину и вытащил губную гармошку, хромированные бока которой можно было использовать вместо зеркала. Он тихо подул в отверстия. Инструмент издал звук, напоминающий жалобный гудок утлого пароходика, уходящего от причала в неизвестность могучей сибирской реки. Трегубович бросил гармошку обратно в бардачок и хлопнул его крышкой.
    «Жигули» остановились, не доехав нескольких метров до края песчаного карьера. На этот раз Васильев вышел из машины. Трегубович выбрался следом, щелкнул кнопкой выкидного ножа, отрезал веревку от бампера, держась за её конец обеими руками, с натугой подтянул тело Головченко к обрыву, смахнул рукавом со лба капли пота.
    – Что, все ещё сомневаешься, мертвый ли он?
    Васильев вынул из кармана сигареты.
    – Теперь чего сомневаться? С первого взгляда видно, откинулся земляк.
    – М-да, в таком виде его мать родная не узнает, – Васильев вздохнул. – Просто большой кусок очень грязного мяса. Бедняга, все кишки растерял по дороге.
    Ногой Васильев столкнул тело с края обрыва.

*   *   *   *

    «Жигули» сделали круг у кинотеатра «Зенит», Васильев зарулил в темную арку на задах магазина скобяных товаров, вышел из машины. Трегубович, успевший вздремнуть обратной дорогой, вылез следом. Похолодало, тротуар покрылся ледяной коркой. Узкие подслеповатые окна пятиэтажных шлакоблочных домов, обступивших унылый голый дворик, светились розовым светом ранней зимней зари.
    – Жрать охота, – Трегубович зевнул во весь рот, чтобы окончательно проснуться, сделал отмашку руками и снова зевнул. – Почему-то после таких дел меня в сон клонит.
    – Сейчас спать некогда, – сказал Васильев. – Нужно решить, кто из нас пойдет навестить эту бабу, тещу Головченко. Вдвоем туда соваться рискованно, слишком уж приметное явление. Соседи наверняка запомнят двух мужиков, которые пришли к старухе в гости. Один – это, может быть, почтальон или работник собеса. А двое, нет, это всегда подозрительно.
    – А может, она ни такая уж старая, – заулыбался Трегубович. – Может, она, наоборот, в самом соку. В самом расцвете. Этот, как там его, вы сами говорили, бальзаковский возраст.
    – Если у тебя такие мысли в голове, похабные мысли, пойду я, – нахмурился Васильев.
    – Ладно, не трону её, – Трегубович сделал новую отмашку руками. – Ну, в этом смысле не трону, в похабном. А то экспертиза покажет, что перед смертью баба имела половое сношение. Зачем засвечиваться, правда?
    – Правильно, – Васильев прикурил сигарету. – Представь себе ситуацию. Теща пилит зятя за то, что тот работает в кабаке. Она считает, что эта работа для людей низшего сорта. Может, на самом деле она так не считает, наоборот, радуется тем деньгам, что Головченко приносит. То есть приносил. Тем не менее, продолжает его пилить. Наверняка все эти сцены происходили и при посторонних людях. Следствие получит этих показания свидетелей. Короче, в один прекрасный день Головченко, переутомившийся на работе, во время очередного скандала не выдерживает пустых упреков и оскорблений женщины, которую он и так уже давно ненавидит. И все. Женщина умирает. Другие версии менты даже сочинять не станут.
    – А натворить Головченко должен именно опасной бритвой?
    – Скорее всего, да, – кивнул Васильев. – Скорее всего, Головченко схватился именно за опасную бритву. Сперва оглушил бы её тяжелым предметом. Утюгом или сковородой, а потом взял в руки бритву. Много красного вещества выделяется, зато наверняка. Он, понимаешь ли, ей голову назад заломил и того… Со всеми вытекающими. Потом дождался, пока она изойдет кровью, вздохнул, может, и всплакнул даже. Не каждый ведь день он человека режет. Наконец, сообразил: тут о себе надо думать, о будущем своем светлом, а не вздыхать по покойнице. Решил, кабаков в России много. Пока на дне полежу, а потом свою копейку найду, где замолотить. И пошел себе, и пошел, и пошел подальше… Так оно и было. Так все это и случилось
    Закончив свой долгий рассказ, Васильев отбросил истлевшую сигарету. Трегубович, сосредоточенно кусавший ногти, раскрыл рот.
    – То есть так надо понимать, что все это с тещей он сделал, Головченко?
    – Он, конечно, он, – закивал Васильев. – Кто же еще? Он тещу грохнул, а ты, ну, как бы это правильно сказать? Ты все это осуществил, – Васильев, запутавшись в собственных умопостроениях, на минуту замолчал, но нашел выход. – Короче, не то важно, кто все это осуществил. Это как раз дело десятое. Важно на кого прокуроры этот грех повесят. На кого запишут загубленную душу, тот соответственно её и загубил. Теперь понял?
    – Вот теперь понял.
    – Иди, не теряй времени.
    – Я человек, – продолжал о чем-то сосредоточено думать Трегубович. – Я люблю деньги. Очень люблю деньги, потому что я человек. Но я не могу работать так быстро. Делать несколько дел в один и тот же день. Вы хоть какую-то прибавку от Марьясова попросите. А то горбатишься за эти жалкие гроши, вкалываешь, стараешься изо всех сил, бела света за работой не видишь. А какая от него отдача?
    – Будет тебе надбавка за сверхурочный труд, – пообещал Васильев. – Надбавка, считай, уже карман греет. За полчаса обернешься, и сходим куда-нибудь поужинаем. Так ты идешь?
    – Иду, – Трегубович, не двигаясь с места, принялся кусать ногти.
    – Идешь, я спрашиваю?
    – Иду, убаюкаю бедную женщину.
    Трегубович сплюнул на снег и зашагал к темному полукругу арки.

*   *   *   *

    Утро первого за неделю рабочего дня обещало пресс-секретарю Павлу Куницыну много хлопот. Повторив про себя, что понедельник день тяжелый, Куницын, обыкновенно начинавший с разбора утренних газет и сортировки поступившей за выходные дни почты, на этот раз изменил правилу. Он, не вставая с кресла на колесиках, оттолкнулся ногами от пола, перекатился ко второму столу и, включив компьютер, сыграл две партии в шахматы. Оба раза машина победила человека, и Куницын, повторивший себе, что понедельник тяжелый день, переехал в кресле обратно к письменному столу, просмотрел стопку конвертов и переложил из руки в руку, взвесил на ладони две бандероли. Вздохнув, он, готовясь раскрыть первый в стопке конверт, вынул из ящика конторские ножницы, но поднял голову на стук в дверь.
    – Заходите, открыто.
    На пороге кабинета стоял Дмитрий Яковлевич Лепский, телевизионный режиссер из Останкино. Но режиссер и не ждал особого приглашения. В несколько энергичных шагов он преодолел расстояние от порога до письменного стола, и уже тряс в своей руке вялую ладонь Куницына.
    – Ничего, я не рано? – Лепский расстегнул длинную кожаную куртку и, упав в кресло для посетителей, засмолил сигарету.
    – Нормально, – Куницын придвинул режиссеру пепельницу и выразительно поморщился от какого-то особого, вонючего дыма.
    – Что, посмотрел Марьясов наш сюжетик?
    Лепский пустил дым из ноздрей, погладил ладонью круглую плешь на затылке и закинул ногу на ногу.
    – Посмотрел, – кивнул Куницын.
    – И как?
    – А как вам самому? – развязная нагловатая манера поведения Лепского, его дурацкие вопросы, действовали Куницыну на нервы. – Между нами говоря, только между нами, хреновато сработано. Очень даже хреновато.
    – Вот как? – если бы Лепский умел обижаться, он бы наверняка обиделся. – А по моему, неплохо сделано. С настроением, с душой.
    – С какой уж там душой, – Куницын скривил губы в саркастической усмешке. – Скажите тоже: с душой. Полная халтура.
    – Вот как? – снова округлил глаза режиссер, привыкший выслушивать упреки только от своего телевизионного начальства, а не от посторонних людей.
    – Ну, не то чтобы халтура, – смягчил тон Куницын. – Но как-то все это серо.
    – Серо или не серо – все это ерунда, субъективные суждения, – поморщился Лепский. – Главное, что передача сделана, готова к эфиру и уже запланирована, в сетку вещания попала. Остальное не имеет значения. Все пункты нашего соглашения соблюдены. Или вы с чем-то не согласны?
    – Согласен, – сказал Куницын, ссориться с телевизионщиками никак нельзя.
    В начале прошлой неделе телевизионщики из Москвы снимали сюжет о посещении Марьясовым детского дома, буквально на следующий день программу смонтировали, и Куницын, побывавший в Останкино, её посмотрел и остался недоволен работой. Однако половину денег, как было обговорено заранее, пришлось отдать режиссеру передачи.
    Сюжет оказался скучным, совершенно пресным, без изюминки. Вот Марьясов входит в детский дом, в убогое задание, фасад которого украшают разве что проплешины отлетевшей штукатурки, сквозь которые проступает кирпичная кладка. Вслед за Марьясовым дюжие молодцы несут какие-то габаритные коробки. Вот предприниматель топчется посредине какой-то большой комнаты с множеством пустых, без штор, окон, раздает детям невзрачные кульки из простой бумаги, перевязанный красными ленточками. Дети, глаза которых, по идее, должны выражать восторг, восхищение полученными подарками, ну, в крайнем случае, любопытство, лишь безмолвно окружили Марьясова, застыли вокруг него и глядят на своего благодетеля, доброго волшебника, как-то грустно, отрешенно, будто происходящее их вовсе не касается.
    Наконец, распаковывают габаритные коробки, извлекают оттуда два японских телевизора и видеомагнитофон. И опять никакого восторга у детей. Будто такие телевизоры им каждый день дарят, фурами привозят, и ставить их уже некуда, все подсобки забиты телевизорами. Женщины воспитатели тоже, под стать детям, смотрят исподлобья, стоят неподвижно, как соляные вросшие в землю столбы, поджали губы, лица напряженные. Одна только Маргарита Семеновна, старая уж директриса, опытная баба, кивает головой, широко улыбается. Видимо, решает про себя: увести один из телевизоров к себе домой прямо сегодня или для приличия обождать недельку.
    Потом Марьясов говорит, что принято говорить в подобных случаях. О будущем страны, о человечности, которая ещё не умерла в наших сердцах, о доброте, идущей от сердца. Слова правильные, к месту сказанные, хорошие слова, но какие-то общие, обо всем и ни о чем, поэтому за душу не трогают, лишь влетают в одно ухо, чтобы вылететь из другого. Дети, не дожидаясь пока Марьясов кончит выступление, развязывают ленточки на кульках, освобождают конфеты от фантиков и о чем-то переговариваются между собой. Обидное, показное невнимание.
    Затем какая-то совсем юная воспитанница детдома в застиранном сатиновом халатике, с лицом худым и желтым, будто только вчера выписалась из инфекционной больницы, где врачи долго боролись за её жизнь, благодарит Марьясова за заботу, за подарки, за чуткость к бедам брошенных детей и подростков. Тоже вроде хорошие слова. Но это желтое лицо, эти грустные глаза, эти бесцветные губы, которыми девочка воспитатель едва шевелит. Такое впечатление, что она вот-вот свалится в голодный обморок. Как-то все это не по-праздничному. Но вот слово берет Маргарита Семеновна и вкратце повторяет все то, что за две минуты до неё сказала воспитанница. Опять шпарит о доброте к брошенным детям.
    Кажется, директриса сама понимает: говорит она что-то не то и не так, как следовало бы, но остановиться не может, и все вокруг понимают, что зарапортовалась директриса. И оттого окружающим неловко, и детям, и взрослым. Сбившись на высокопарный слог, директриса добавила, что до тех пор стоять земле русской, пока не оскудела она такими щедрыми людьми, как уважаемый и любимый всем их коллективом Владимир Андреевич Марьясов. А на заднем плане, у стены, в одиночестве стоит, спрятав руки за спиной, он, Куницын, тоже какой-то грустный, подавленный общим настроением, видом этих безрадостных детей, лишенных детства, видом их обветшалого сырого дома.
    Наконец, Марьясов с видимым облегчением покидает детский дом, спускается по выщербленным ступеням лестницы, выходит на парадное крыльцо. Он улыбается, на этот раз искренне. Останкинский режиссер переснял сюжет на бытовую видео кассету, передал её Куницыну, чтобы тот показал своему шефу. Куницын, уже не в впервые размещавший на телевидении заказные сюжеты, уже наладивший с Останкино прочные доверительные отношения, сейчас предвидел недовольство начальника, долго не решался показать Марьясову пленку, пока тот сам не напомнил.
    Закончив просмотр, Марьясов никак не выразил своих эмоций, не сказал, что сюжет запороли, сделали убого, топорно, а спросил только, когда назначен эфир. Куницын, обрадованный тем, что не увидит начальственного гнева, ответил: передача выйдет через три недели. Но потом не удержался и сказал, мол, на телевидении одни халтурщики присосались, бездари, которые не отрабатывают тех денег, что им платят заинтересованные люди. Надо бы за такой сюжет с них неустойку снять, а не им деньги давать.
    «Все нормально Паша, – махнул рукой Марьясов. – Сюжет как сюжет, а бездарей и лентяев везде полно. Просто на телевидении халтурщиков в сто раз больше, чем, скажем, на гуталинной фабрике. Сам знаешь, почему их там больше. Все знают почему. Заплати им, как договорились». И склонился над какой-то папкой с бумагами, давая понять пресс-секретарю, что разговор подошел к концу. Куницын вытащил кассету из видеомагнитофона и через длинный, вдоль всего второго этажа, коридор поплелся к себе в кабинет, по пути размышляя о способностях человека и перспективах для служебной карьеры на телевидении. Из этих размышлений получалось, что чем скромнее таланты человека, тем больше перспектив для его успешной карьеры.

*   *   *   *

    Куницын выдвинул ящик стола, вытащил конверт с деньгами и протянул его Лепскому. Тот, приняв конверт, погасил в пепельнице окурок, начал медленно, слюнявя палец во рту, пересчитывать купюры.
    – Что, хорошая сумма за полдня работы? – проворчал со своего места Куницын, с неприязнью наблюдавший за режиссером.
    – Если бы все эти бабки лично мне на карман попадали, тогда заработок хороший, отличный заработок, – не отрываясь от пересчета денег, ответил Лепский. – А ты знаешь, на сколько рыл эту сумму придется разделить? Не знаешь, а я знаю. Мне если десятая часть достанется – хорошо. Мы хоть работаем, передачи снимаем, что-то делаем, а другие просто сидят на задницах целыми днями и ждут, когда им принесут и сунут. За здорово живешь сунут, только потому, что от них что-то там зависит. Неизвестно что. Знаешь сколько вокруг меня оглоедов? Не сосчитать. И всем дай, а иначе никакого эфира не будет.
    – Это понятно, – согласился Куницын и с тоской посмотрел на стопку писем, ждущих своей очереди. – Везде так.
    – Вот я про то и говорю, – закончив считать деньги, Лепский не сунул их в конверт, а стал перекладывать этот конверт из руки в руку. – Не подмажешь, не поедешь. Закон моря. Пойду, пожалуй.
    – Вы бы посидели ещё четверть часа, – попросил Куницын. – Марьясов ещё не пришел на работу, но вот-вот будет. Он что-то хотел вам сказать. Просил, чтобы подождали его, если раньше прицедите.
    – Вообще-то у меня сегодня съемка, вон машина под парами, ждет, – Лепский кивнул на окно. – Ну ладно, если он просил, подожду. Честно говоря, я и сам от нашего сюжета не в восторге. Слабенький сюжетик, совсем дохлый.
    – Ну вот, а вы со мной спорили, – Куницын даже обрадовался признанию режиссера. – А вы говорили…
    – Что я говорил? Тут одно сказать можно: из этого дерьма конфетку не слепишь. Подумаешь, приехал твой шеф к этим детишкам, подарил им пару телеков, видак и по кульку каких-то там грошовых конфет. Ну и что? Облагодетельствовал он детей? Телеков этих им все равно не смотреть, а конфеты ребятишки съедят в тот же день и забудут, кто их дарил. О чем это я? Да о том, что приехал твой Марьясов в детский дом с грошовыми подарками. Ему ведь пару телевизоров купить все равно, что высморкаться. Другой бы человек таких нищенских подарков стыдился, а твой шеф нет, он хочет, чтобы его благодеяния на всю страну показали. Вот если бы он новое здание детского дома построил за свой счет, тут можно большую передачу сделать. Русский меценат, болеет сердцем за сирот и все такое прочее. Можно много всякой лирики сочинить. А то конфет кулечек… Если бы не это, – Лепский потер большой палец об указательный, – такой материал никогда бы эфира не увидел.
    Пресс– секретарь покачал головой. Ему хотелось сказать: как же, подаришь тут детям компьютерный класс, когда все вокруг, сверху до низу, и в первую очередь вы, телевизионщики, взяточники бессовестные, на которых денег не напасешься. И добро бы ещё отрабатывали взятки. Но этих слов Куницын сказать не мог, он сказал совсем другое: -Если каждому детдому компьютерный класс дарить, в трубу вылетишь.
    – Ты пойми, я к Марьясову хорошо отношусь, – Лепский закурил новую сигарету. – Он приличный человек. Но хоть ты своему начальнику скажи, если он сам не понимает, что дареным телевизором в наше время никого не удивишь. И кульком с конфетами тоже не удивишь.
    Крыть было нечем, Куницын пожал плечами, мол, я остаюсь при своем мнении, снял телефонную трубку и спросил секретаршу, не появился ли Марьясов. «Сами ждем, будет с минуты на минуту», – ответила Верочка. Куницын повторил слова секретарши Лепскому и от себя добавил, что Марьясов очень хотел видеть режиссера.
    – Ладно, подожду, – махнул рукой Лепский.
    Склонившись над столом, Куницын сладко зевнул и, распечатав первый в стопке конверт, пробежал глазами неровные строчки, но не дочитал до конца, отложил письмо в сторону, распечатал второе и тоже отложил в сторону.
    – Вот писем гора целая, каждый день такие пачками приходят, – сказал он, подняв скучающие глаза на Лепского. – В основном люди просят материальной помощи. Им государство не платит, а помощи они здесь просят. Вот только прочитал, – он пальцем показал на распечатанные письма. – У одной женщины, местной, с ткацкой фабрики, ребенок тяжело болен, при смерти, операция нужна за границей, а денег нет. Пишут сюда, Марьясову, все просят, всем дай.
    – И вы дадите, ну, на эту операцию?
    – Конечно, само собой, – кивнул Куницын. – Конечно, не дадим. Это баловство за границей операции детям делать. Фраерство это. Если мы каждого ребенка станем за границу возить на операцию, лечение и дорогу оплачивать, представьте, что с нами будет. Сами без порток, а детей по заграницам возим. Это блажь, материна выдумка, делать ребенку операцию за границей. У нас свои врачи хорошие, главное, забесплатно лечат. И, кроме того, как проконтролируешь расход денег? Может, она себе квартиру в Москве купит, станет там проживать с любовником, оттягиваться, а ребенка в приют сдаст или просто в электричке оставит. Очень они ушлые, эти мамаши. Эгоистки, одним словом.
    – Каждый крутится, как может, – обобщил Лепский.
    – Или вот другая молодуха пишет, у неё мать совсем плоха, тоже операция нужна, – Куницын показал пальцем на второе раскрытое письмо. – Если при смерти баба, значит, смерть её пришла. И никакими деньгами тут положения не исправить. Надо грехи замаливать, о душе думать, а не побираться. Говорю же, профессиональные нищие, живут тем, что утюжат богатых людей. Мне, может, тоже операция нужна, но я ведь молчу, я с протянутой рукой не бегаю. Просто никогда не забываю о чувстве человеческого достоинства. А им, – он ткнул пальцем в письма, – на достоинство плевать, они даже не знают, что это такое, достоинство человеческое. Вот, даже бандероли шлют.
    Куницын взял и повертел в руках почтовую бандероль, ножницами срезал с края полоску темной оберточной бумаги, вытряхнул на стол листок с отпечатанным на машинке текстом и видеокассету в картонном футляре. Пресс-секретарь приблизил к глазам листок с текстом. «Уважаемый Владимир Андреевич, возможно, вас заинтересует запись на этой кассете, и вы проявите милосердие, окажите посильную помощь попавшим в беду людям. С уважением, ваш земляк Константин Логинов». И длинная неразборчивая подпись перьевой ручкой. Широко улыбаясь, Куницын прочитал вслух текст.
    – Видите, до чего доходит? – спросил он Лепского. – Уже кассеты стали присылать. Это первый раз на моей памяти, чтобы кассеты присылали. Еще такого не было. Наверняка какой-нибудь инвалид снял для убедительности на пленку свою грыжу или какую-нибудь язву на ляжке. И теперь демонстрирует её, разжалобить хочет, чтобы потом деньги на лечение попросить. Все они, хитрожопые, одним миром мазаны. Вот оно, нищенство нашего времени.
    – Да, это интересно, – в тусклых глазах Лепского блеснул огонек любопытства. – Чтобы выпросить подаяния, присылать видеокассеты с записями собственных мучений. Что-то новенькое. Это как-то современно. Изобретательно, во всяком случае. Хорошо бы глянуть…
    – Даже смотреть эту мерзость не хочу, – Куницын поморщился. – Выкину кассету в мусорную корзину, там ей место.
    – Подожди, подожди, – встрепенулся Лепский. – Посмотреть-то пленку можно. Из простого любопытства. Вдруг там записано совсем не то, о чем мы говорили. Вон у тебя все оборудование, – режиссер показал пальцем в угол кабинета, где пылились на высокой тумбочке телевизор и видеомагнитофон.
    – Если только вам интересно, – уступил Куницын. – Сам бы смотреть не стал.

*   *   *   *

    Он взял в руки кассету, желая извлечь её из картонной коробки, потянул за краешек, но кассета почему-то не вылезала. Куницын потянул сильнее и вдруг ослеп от яркой вспышки света. Лицо обожгло жаркой волной, казалось, кто-то невидимый с силой дернул пресс-секретаря за кисти рук. Раздался громкий сочный хлопок. Треснули оконные стекла. Кресло на колесиках откатилось к стене. Куницын, на минуту ослепший от вспышки света, от боли в кистях рук, боком повалился на пол. Эта жаркая волна достала и Лепского, обдала с ног до головы, сбросила с мягкого стула на пол. Из разорванного конверта с деньгами, посыпались купюры, вырвались из рук, разлетелись зелеными пташками по комнате.
    Режиссер что-то закричал, но этот крик застрял в груди, из горла вышло какое-то мяуканье. Встав на карачки, Лепский с пола глянул на то место, где только что сидел Куницын, и пополз к двери, но наткнулся на лежавший поперек дороги стул. Чувствуя, как вибрируют, ходят ходуном коленки, Лепский непослушными руками ухватился за ножки стула, стал подниматься на ноги. Но тонкая деревянная ножка вдруг треснула, режиссер, забыв о том, что только что хотел подняться на ноги, сел на полу и стал правой рукой лихорадочно ощупывать себя, сперва грудь, потом ноги, проверяя, целы ли кости. В кабинете плавал серый дым, едкий и удушливый, мешавший дышать. Лепский, медленно приходя в себя, закашлялся.
    Что случилось? – спросил себя режиссер. Что за взрыв, что за вспышка света, что за дым? И куда пропал Куницын? Ответов не было. Лепский решил, что самое время позвать людей на помощь. Он хотел крикнуть, что есть силы, но вместо этого молча ощупал руками лицо, помял ладонями виски, снова огляделся вокруг. Кажется, самое страшное позади. Лишь бы не было нового взрыва. Лепский опустил глаза. Рядом с его правым ботинком лежал человеческий указательный палец, такой темный, будто его хорошенько прокоптили над костром и бросили тут, посередине рабочего кабинета. Темный палец шевелился, сгибаясь в суставе. Режиссер вскрикнул, казалось, чувства вот-вот оставят его.
    Но внимание отвлекла всклокоченная голова Куницына, появившаяся из-под письменного стола. «А-а-а-а, у-у-у-у, му-му», – промычала голова. Пресс-секретарь, продолжая издавать невнятные звуки, хватался руками за крышку стола, сбрасывал на пол бумаги, старался подняться на ноги, но встать почему-то никак не мог.
    С расширенными от ужаса глазами Лепский, продолжавший сидеть на полу, подогнул ноги к животу, обхватил ладонями колени и так, в этой неудобной позе, застыл без движения. Режиссер пригляделся внимательнее: чумазая физиономия Куницына блестит слезами, волосы опалены. Пресс-секретарь уже стоял на ногах, всхлипывал, сглатывая слезы, мычал, стараясь что-то сказать, но забыл человеческий язык, и только размахивал перед собой руками. Нет, не руками. Вместо кисти левой руки из-под манжета сорочки выглядывала темная кровавая култышка. Пресс-секретарь патетично размахивал этой култышкой, словно дирижировал большим симфоническим оркестром. Кровь мелко брызгала по сторонам. Красные капли веером разлетались по светлым стенам, попадали на документы, на разбросанные по полу деньги, на лицо поджавшего ноги режиссера.
    – А-а-а-а-а-а, – во весь голос заголосил Лепский, тоже забывший человеческие слова.
    – У-у-у-у-у-у, – в тон ему прокричал из-за стола Куницын.
    – А-а-а, – возвысил голос режиссер.
    – У-у-у, – завыл пресс-секретарь.
    Взмахнув руками, Куницын с лицом, искаженным от ужаса, сорвался с места, бросился вперед, едва не наскочил на опрокинутый стул, на сидячего на полу Лепского. Но ловко ушел от столкновения перепрыгнув препятствия и, выскочив из кабинета, побежал по коридору, воя в голос.

*   *   *   *

    В приемной Марьясова секретарь Верочка, с раннего утра стучавшая на машинке тексты деловых писем, услышав громкий хлопок, похожий на взрыв новогодней хлопушки, решила, что мальчишки балуются перед парадным крыльцом офиса, встала со своего места и выглянула на улицу. Багровое солнце поднялось над дальними трубами цементного завода. В морозном мареве светились нежным розовым цветом заснеженные крыши одноэтажных домов, дымы печных труб стояли вертикально в недвижимом воздухе, тускло светился витринными стеклами универмаг, ещё не открытый для покупателей. Тихая пустая улица не очнулась от утренней дремы. Верочка вспомнила о деловых письмах и, уже забыв о странном хлопке, поднявшем её на ноги, вернулась к столу и с настроением ударила по клавишам пишущей машинки. Она напечатала несколько предложений, но тут внимание секретарши отвлекли новые звуки.
    Казалось, где-то рядом, в самом здании офиса громко замычала корова. Или корова мычала под окном? Верочка снова оторвалась от работы, выключила машинку, прислушалась. Что за черт? Откуда тут корова? Чья корова? Здесь офис, а не колхозная ферма. Верочка хотела встать, но осталась на месте. Из коридора кто-то тонким бабьим голосом прокричал «а-а-а-а-а». Все смолкло. Но тут же раздались громкие тяжелые шаги. Дверь приемной распахнулась настежь. Верочка вжалась в кресло.
    На пороге стоял какой-то человек с закопченной грязной физиономией в костюме и белой расстегнутой на груди и перепачканной красной краской сорочке. Опаленные, видимо, огнем волосы встали дыбом, из разорванного на плече пиджака вылезли ошметки ватина. Человек, не двигаясь с места, всхлипывал, дико вращал круглыми вылезшими из орбит глазами. Только теперь она узнала Павла Куницына. Верочка вцепилась ногтями в подлокотники кресла. Куницын согнул в локтях руки, выставил вперед темные беспалый обрубок левой руки, с которого падали на паркет кровавые капли. Секретарше показалось, она вот-вот лишится чувств.
    – Скорую-ю-ю-ю-ю, – заорал Куницын таким тонким, таким пронзительным голосом, что Верочка вновь пришла в себя.
    Она, оторвала гипнотический взгляд от изуродованных рук Куницына, придвинула ближе телефонный аппарат, но от волнения долго не могла попасть пальцем в отверстие на телефонном диске. Короткие гудки. Верочки снова накрутила номер – опять гудки.
    – Скорую-ю-ю-ю-ю.
    Куницын бросился вперед, к письменному столу, поливая кровью письма, сводный отчет, пишущую машинку, он сгреб, придвинул к себе телефонный аппарат, но, что-то сообразив, оттолкнул его от себя
    – Господи, кровь, кровь, кровь, – Верочка, вновь готовая лишиться чувств, едва шевелила белыми помертвевшими губами. – Что вы делаете? Это кровь… Это отчет… Что вы делаете? Не пачкайте, не пачкайте… Пожалуйста. Это отчет.
    – Скорую, сука ты, – Куницын взмахнул руками, забрызгал кровью лицо Верочки, дверь в кабинет Марьясова, белые стены приемной. – Убью, тварь. Скорую… Убью… Вызывай…
    На пару секунд Куницын замолчал, и стали слышны тяжелые шаги на лестнице. На крики Куницына поднимались от парадных дверей охранники.
    Режиссер Лепский, решивший, что сейчас в этом страшном месте, где в человеческих руках взрываются видеокассеты, безопасно можно передвигаться только на карачках, перебирая руками и ногами, добрался до порога кабинета Куницына, толкнул дверь головой и оказался в коридоре. Стоящий на четвереньках Лепский издали напоминал большую неухоженную собаку, не весть как попавшую в серьезное учреждение и собравшуюся прямо здесь, на серой ковровой дорожке, нагадить. Режиссер, осматривая пустой коридор, повертел головой и решил, что теперь, когда явная угроза жизни миновала, можно и на ноги встать. Хватаясь руками за дверной косяк, он поднялся, ступая на носки, пошел вперед, к ведущей вниз лестнице, опасливо косясь на испачканные кровью светлые стены.
    Бесшумно прошагав коридор, он прибавил хода, уже почти добрался до первого лестничного марша, но тут, бессильный побороть любопытство, заглянул в распахнутую дверь приемной Марьясова. Лепский окинул взглядом забрызганные кровью стены приемной, скомканные бумаги на рабочем столе, телефон со снятой трубкой. Посредине приемной лицом вниз лежал Куницын. Два подпоясанных офицерскими ремнями охранника в темной униформе взгромоздились на спину пресс-секретаря, заломили назад его руки. Бледная, все-таки лишившаяся чувств секретарша, сидела в кресле, запрокинув голову к потолку. Куницын извивался, как червяк, пыхтел, стараясь вырваться.
    – Эй, ты, – один из охранников заметил Лепского, – вызови «скорую», – охранник назвал номер местной службы.
    – Это вы мне? – тупо спросил Лепский.
    – Тебе.
    Охранник, продолжая заламывать руку Куницына, поднял красное от натуги лицо.
    – А, что сказали мне делать? – Лепский сглотнул слюну.
    – Говорю же, вызывай «скорую». А то он кровью изойдет.
    – Хорошо, – к режиссеру уже вернулся дар речи и способность соображать.
    Он шагнул в кабинет, поднял перепачканную кровью трубку.

*   *   *   *

    Оставив машину за забором дачи, Росляков глотнул влажного, пахнущего снегом и солнцем воздуха, переложил тяжелую сумку в левую руку, распахнул калитку. По узкой, едва приметной тропинке дошагал до крыльца и, прежде чем подняться вверх по ступенькам, осмотрелся вокруг. Яркий день, выползшее из облаков солнце пригревает дальний лес, из трубы сруба, занятого семьей сторожа, валит белый дым. Тишина. Только вдалеке тявкает сторожевая собака, восточная овчарка, облаявшая машину Рослякова ещё у ворот садового товарищества. Ветер шевелит макушки старых яблонь, в жестяную бочку у водостока летит с разогретой шиферной крыши первая капель. Дачный поселок Академии наук спит губоким зимним сном, и проснется ещё не скоро, поздней весной. Поднявшись на крыльцо, Росляков дернул на себя ручку обитой потрескавшимся дерматином двери, шагнул в сени.
    В просторной нижней комнате никого. Но из кухни проникает сюда запах жареной картошки и свежесваренного кофе. Поставив сумку у порога, Росляков сбросил с плеч куртку, стянул шарф, пристроил одежду на вешалке, толкнул кухонную дверь. Тихо играет приемник. Из кастрюли с мутным, кипевшим на плите бульоном, выглядывает желтая кость. Савельев, в майке без рукавов и широких тренировочных брюки с красными генеральскими лампасами, заканчивал поздний завтрак. Он поднял голову от тарелки, кивнул Рослякову. Накануне Савельев постриг перед зеркалом длинную челку, сбрил бороду и ещё не привык к своей новой внешности. Он погладил голые щеки, подбородок, поднес ладонь к глазам, будто хотел что-то на ней разглядеть.
    – Я тебя ещё вчера вечером ждал, – сказал он вместо приветствия. – Картошка с мясом в сковородке вон, на плите.
    – Спасибо, я уже позавтракал, – Росляков уселся на стул, скрестил на груди руки и стал разглядывать физиономию Савельева. – А вы изменились за те два дня, что мы не виделись. Очень изменились в лучшую сторону. Точнее, помолодели эдак лет на десять, а то и пятнадцать.
    – Слушай, я ведь не какая-нибудь там увядшая раньше срока знойная женщина, – Савельев неторопливо жевал картошку с мясом, запивая еду крепким чаем. – И слова «помолодел на пятнадцать лет», мне до фонаря. Я пожилой человек и чувствую себя пожилым человеком. Так почему ты не приехал вчера?
    – Не успел купить все из того списка, что вы написали. Вы велели достать алюминиевый порошок. Но как раз алюминиевого порошка нигде не было. Но сегодня утром еле достал через знакомого. Что мне, взять в руки напильник и самому настрогать этот чертов порошок из куска алюминия?
    – А хоть бы и так. Хотя… Алюминиевый порошок не понадобится, без него обойдемся.
    – Ну вот, а я столько времени потратил, искал-искал. Я стараюсь, как могу, достаю всю эту лабуду… Кислоту, щелочь, аммиак, мел, известь, гипс. Ношусь по Москве, как угорелый…
    – Ладно, ты не сердись, – Савельев вылизал тарелку хлебным мякишем. – Я просто всегда думаю о худшем из того, что может случиться. У нас мало времени. Не знаю точно, сколько времени в запасе, но его совсем немного. В один прекрасный день ты не приедешь сюда, значит, случилось худшее, я не успел. Ты меня пугаешь.
    – Вы меня тоже пугаете, вся эта ситуация настолько странная, даже дикая, что голова у меня идет кругом. Не могу до конца поверить, что мне угрожает серьезная опасность, и я должен защищаться. Не могу поверить, что становлюсь соучастником убийства человека, совершенно незнакомого, которого и видел-то всего раз в жизни.
    – Есть такая старая как мир истина: мертвых надо хоронить, – Савельев глубокомысленно закатил глаза к потолку. – Хоронить их надо, такова логика жизни: мертвых непременно хоронят. Но я от себя кое-что добавлю: многих из ныне живущих и здравствующих похоронить тоже не мешает. Совсем не мешает. Никому из окружающих от этого вреда не будет. Сплошная польза и удовольствие.
    – В смысле, Марьясова надо похоронить?
    – Не только его одного, многих. Твой отец отвез этому деятелю предупредительную бандероль, видеокассету лично от меня. Пострадал его пресс-секретарь. Повредил себе руки. То есть пальцы ему оторвало, вчистую. Это одна шайка. Марьясов должен понять, если не совсем дурак, что его предупредили. Но вряд ли он остановится. Как ни крути, надо до него добираться. Нужно много взрывчатки. А взрывчатка пока что не готова.
    – А вам не жалко этого несчастного секретаря?
    Савельев не ответил, он зевнул, с шумом отхлебнул крепкого чая и стал тереть ладонью голое лицо, ставшее таким чужим. Стоявший на подоконнике радиоприемник все мяукал любовную песенку. Савельев, отложив вилку, покрутил ручку настройки, песня оборвалась. Из приемника вылетели какие-то странные шипящие и булькающие звуки, будто в радиостудии перед самым микрофоном опускали в воду раскаленные железяки. Савельев снова повертел ручку настройки, постучал ладонью по крышке. Извергавшееся из динамиков бульканье постепенно затихло, зато усилились треск и шипение. Мужской голос, пересиливая помехи, пропел куплет знакомой песни, но вдруг оборвался.
    – Вот всегда с ним так, то работает, то вдруг шипеть начинает, – Савельев добавил в чашку густой заварки. – А вообще дача у мужа твоей матери хорошая. Будь здоров дача, академическая. Отопительная система, городская ванная, газ. Будто специально для моей работы условия созданы. У меня ведь тоже есть участок, но далеко от Москвы и удобств никаких. Сарайчик небольшой, душ – вот и все постройки. Вода, правда, проведена.
    Росляков взял с полки чашку, налил в неё заварки и кипятка из чайника, бросил пару кубиков сахара. Он сделал глоток, блаженно вздохнул и тут заметил на голом плече Савельева два глубоких кривых рубца. «Да, Савельеву, судя по всему, довелось поучаствовать в таких переделках, какие нормальному человеку в страшном сне не привидятся, – думал Росляков, не отрывая взгляда от больших уродливых шрамов с рваными краями. – Что довелось пережить этому человеку? Многое довелось пережить. Досталось ему, потрепала мужика жизнь, покрутила, побила. Война? Конечно, война. Это она, безжалостная, оставляет на человеческом теле такие нестираемые страшные меты».
    Росляков на секунду закрыл глаза, представляя себе, светло-голубое, выцветшее от зноя афганское небо, обожженные солнцем камни и песок, пропитавшуюся солью солдатскую гимнастерку, горящий свечкой бронетранспортер у поворота горной дороги. Сухие автоматные очереди режут воздух. Смерть рядом, над твоей головой, справа и слева, внизу, плотный огонь душманов с ближней высоты не дает подняться… И один человек, один раненый офицер, спасая товарищей от верной гибели, прикрывает отход поредевшей роты. Раскаленный ствол пулемета, враги в прицеле… Пули входят в плечо Савельева, вылетает наружу, вырывая, унося с собой куски живой человеческой плоти. Натуралистичная, отталкивающая картина. Страшное зрелище. Савельев, перехватив этот долгий взгляд Рослякова, помрачнел, видимо, вспомнил тот день, те пули, смерть, стоявшую рядом.
    – Здорово вас зацепило, – прервал молчание Росляков.
    – Да, здорово, – мрачно кивнул Савельев. – Мало не покажется. Врагу такого не пожелаю.
    Савельев отвел глаза, его взгляд, кажется, обратился в собственную душу, в собственное прошлое. Вздохнув, он потер шрамы ладонью.
    – Туго вам тогда пришлось? – Росляков покачал головой.
    – Туго пришлось, – как эхо отозвался Савельев. – Очень туго.
    – Это ведь пулевые ранения?
    – Что эти, на плече?
    Савельев погладил рукой шрамы и поморщился, будто плечо по сей день все ныло, все болело непреходящей не утихающей болью.
    – На плече, где же еще? Известно, пуля дура…
    – Не пуля дура, а свинья дура, – Савельев прекратил трогать шрамы.
    – Какая свинья? При чем тут свинья?
    – Как при чем? Кто же тут тогда при чем? В позапрошлом году завел свинью на даче своей, на участке. Зашел к ней в клеть, покормить и поскользнулся на свином дерьме, пролил таз со жратвой. А она меня в плечо укусила. Хорошо хоть не в горло, а то бы помер от укуса свиньи. Так клыками прихватила, будь здоров. Тебя никогда свинья не кусала?
    – Бог миловал.
    – Тогда ты счастливый человек, – сказал Савельев.
    – Неужели человеку так мало надо для счастья, только то, чтобы его свинья не укусила? – Рослякова удивил этот жалкий масштаб мысли.
    – Это я так сказал про свинью, а ты к словам цепляешься, – выставив вперед губы, Савельев шумно потянул чай из чашки. – Еще человеку надо, чтобы жена была хорошая. Ты женат?
    – Собирался на одной жениться, я уж и кольца золотые купил, до свадьбы оставалось – плюнуть. Но тут эта история с трупом. И другие события. Все закрутилось и пошло кувырком.
    – Она красивая, твоя бабец?
    – Красивая. А она, Марина, понимаете ли, скучать не привыкла, видит, что я куда-то пропал, не появляюсь, не звоню, завела себе какого-то мужика. Он поэт, стихи пишет…
    – Я, честно признаться, тоже поэт, – сказал Савельев. – Только стихов не пишу, потому что не умею. Поэт это состояние души, а не профессия. Повезло тебе, что жениться не успел. Нет худа без добра. Я тоже в данный момент не женат. А так вообще жена у меня редкой красоты женщина. Была в молодости.
    Росляков хотел спросить, не умерла ли жена Савельева от укуса свиньи, но не рискнул задать ещё один глупый вопрос.
    – Сейчас вы сами, наверное, мечтаете о том, чтобы молодость вернулась?
    – Тебя на работе, в твоей газете, учат задавать такие умные вопросы?
    – Может, вопросы и не очень умные, – обиделся Росляков. – Но я ведь от чистого сердца спрашиваю, искренне интересуюсь. Я пишу о людях, мне люди интересны, поэтому я и спрашиваю. Должна же у человека быть мечта или какое-то сокровенное желание.
    – Тут, пожалуй, ты прав, и вопрос твой совсем не глупый. Должна, обязательно должна быть у всякого человека своя большая мечта. И у меня она, наверное, есть мечта эта. Так я понимаю, человек без большой мечты и жить не может, потому что иначе смысла нет в его жизни. Правильно? Я раньше об этом в книгах читал. Только я никогда об этом всерьез не думал, о мечте своей.
    Савельев наморщил лоб. Мечта? Уволившись из столярной мастерской при церкви, он получил под расчет хорошие деньги. Он долго раздумывал, как распорядиться этими деньгами. Тут спешить ни к чему, расчетливо, без эмоций, следует обмозговать, как их с толком потратить. Существует два разумных, достойный рассмотрения варианта. Можно отправиться к протезисту и поставить коронки на четыре задних зуба. Можно, наконец, достроить на дачном участке начатую пару лет назад пристройку к сараю. Да ещё навес под дрова сколотить, да ещё сортир. В лес не набегаешься. Метров триста до леса и обратно, как ни крути, те же триста метров. Одно из двух, тут надо выбирать: или коронки на зубы, или дачное строительство. Такие деньги, что дали под расчет в мастерской, попадают в руки не часто.
    – Надо бы сортир на даче построить, да ещё веранду добить, – сказал он. – Вот она, мечта моя. И ещё коронки на зубы. Жалко на все денег не хватает. Впрочем, в твоем понимании мечта – это что-то большое и чистое. А веранда с сортиром – семечки нашего быта. А ты сам, о чем мечтаешь, небось, о повышении по службе? Или чтобы зарплату прибавили?
    – В данный момент мечтаю остаться живым после этой переделки. А если уж эта мечта осуществится, тогда… Тогда даже не знаю. Только насчет дачного сортира я вам все равно не поверил. Не может нормальный человек мечтать о такой глупости.
    – Вообще-то у меня и другая мечта есть, большая, настоящая, – глаза Савельева затуманились. – Иногда лежу ночами в постели, сон не идет, а мысли всякие в голову лезут. И мечтаю я взорвать весь этот мир к чертовой матери, ну, не весь мир, хотя бы одну Москву. Ненавижу этот город. Все города ненавижу, потому что все они одинаковы. Я даже представляю себе, как он разлетается на куски, на мелкие осколки. Нравится тебе моя мечта?
    – Не очень.
    – Ну и дурак ты. Прекрасная мечта. Если бы к Богу на страшный суд можно было пронести килограмм двадцать динамита, я бы с радостью взорвал всю небесную канцелярию. Но к Богу с динамитом не пускают. А жаль…
    Росляков от удивления вытаращил глаза.
    – Шучу, – Савельев вдруг засмеялся раскатистым смехом. – Не пугайся, я шучу. Просто шучу.
    Рослякову показалось, что сейчас, в эту самую минуту, Савельев не шутит, а говорит слова, идущие прямо от сердца.

*   *   *   *

    В просторной ванной комнате, превращенной Савельевым в химическую лабораторию, трудно было повернуться, не задев какой-нибудь штатив на высоких металлических ножках. Две полочки под зеркалом, очищенные от пузырьков с шампунем, стаканчиков с зубными щетками и другой мелочи, сияли блеском реторт и колб с реактивами.
    Савельев, заявив, что хорошую взрывчатку можно приготовить из любого дерьма, даже из сала той свиньи, что тяпнула его в плечо, натянул черные прорезиненные перчатки, закрывавшие предплечья чуть не до самых локтей. Нагнувшись, он сдвинул на середину ванной плоский деревянный щит, на котором стояли трехлитровые бутыли с кислотой, плотно закрытые стеклянными пробками. Росляков, вжавшись в противоположную стену, боясь лишний раз пошевелиться, тревожным взглядом следил за манипуляциями Савельева. Тот, оглянувшись через плечо, добродушно посмотрел на молодого помощника.
    – Ты не стесняйся, – сказал Савельев. – Задавай вопросы, если что-то не понятно. А я тебе стану объяснять то, чем занимаюсь. Главное, не стесняйся задавать вопросы.
    – Я не стесняюсь.
    Росляков, подумав над первым вопросом, уже хотел спросить, нельзя ли ему уйти из ванной комнаты и больше сюда не возвращаться, но побоялся, что Савельев сочтет его маменькиным сынком, малодушным трусом и вообще сволочью.
    – И еще: быстро выполняй то, о чем я буду говорить. Сейчас иди и принеси с улицы наколотый лед. Он в двух больших корзинах под крыльцом.
    Росляков с руками, оттянутыми пудовыми корзинами, вернулся через пару минут, снова плотно прижался спиной к стене, наблюдая, как Савельев рассыпает колотый лед по дну ванной, наливает в большую мензурку красной азотной кислоты из трехлитровой банки и ставит мензурку на лед.
    – Не слышу твоих вопросов, – проворчал Савельев не поворачиваясь.
    – Как раз хотел спросить, что вы сейчас делаете? – решил поиграть в заинтересованность Росляков. – В смысле, чем занимаетесь.
    – Смотри и можешь даже записывать. Я налил в склянку азотной кислоты и охлаждаю её до температуры примерно вдвое ниже комнатной, – Савельев сунул в мензурку термометр. – А вообще мы с тобой занимаемся самым опасным делом на свете – изготавливаем нитроглицерин, основной компонент взрывчатки бризантного действия. Вещество крайне опасное из-за своей нестабильности. Может взорваться, например, потому что температура в помещении повысилась на несколько градусов или от легкого удара. А может просто взорваться, когда ему вздумается, без всяких причин. Но без этой дряни нам не обойтись.
    Савельев налил в пустую мензурку прозрачной кислоты из другой банки. Над склянкой поплыл прозрачный ядовитый пар.
    – Следи за мной, это девяносто девяти процентный раствор серной кислоты, – он показал черным резиновым пальцем на прозрачную мензурку. – Здесь серной кислоты втрое больше, чем азотной кислоты, ну, той, что на льду стоит. Теперь мы медленно соединяем кислоты.
    Вооружившись стеклянной ложечкой, Савельев наклонился над ванной и очень медленно, следя за тем, чтобы смесь не вспенилась, слил серную кислоту в соляную. Помешал ложечкой в мензурке так осторожно, чтобы та не касалась стенок склянки. Савельев выпрямился, поставил освободившуюся мензурку на прежнее место на деревянном щите.
    – Теперь мы ждем, когда смесь охладится градусов так до пятнадцати, – пояснил он. – Вообще-то я давно не занимался этими опытами, но руки ещё кое-что помнят. Если ты выключишь в ванной свет, думаю, смогу все сделать вслепую.
    – А может, все-таки попробовать достать готовую взрывчатку, а не химичить тут, на даче? Ведь одно неверное движение – и мы взлетим на воздух, костей наших потом не соберут.
    – Готовую взрывчатку? – ухмыляясь, переспросил Савельев. – А что, у тебя лучший друг работает кладовщиком на армейском складе и готов отоварить тебя с черного хода? Или ты сам и есть этот кладовщик? Если бы даже была возможность купить взрывчатку, я бы сразу вышел из дела. Взрывами занимается ФСБ. Там работают серьезные парни и оборудование у них серьезное, новейшее. После того, как мы уделаем Марьясова фабричным динамитом, в их экспресс-лаборатории за несколько часов определят, на каком предприятии и даже в какую смену изготовлена взрывчатка, где именно она хранилась, кто имел к ней доступ, кто похитил, кто продал и кто купил. По этой цепочке быстро доберутся до нас. Усек?
    – Если бы все можно было так просто определить, исполнителей терактов всегда бы находили.
    – Ты не знаешь закрытой статистики. Таких почти всегда находят, в крайнем случае, устанавливают личности. И нас найдут, если мы свяжемся с взрывчаткой, изготовленной промышленным способом. Тебе не хочется провести лучшие годы в лагере особого режима? Мне вроде бы и терять нечего, потому что я почти ничего не имею. Но у меня остается жизнь, её жалкий огрызок. Но даже этот огрызок я не хочу терять. Понял?
    Савельев встал на корточки, вытащил из мензурки с кислотой градусник, поднес его к глазам и снова сунул в мензурку, проворчав под нос: «Минул тридцать два, охладилась». Он снял крышку с банки, стоящей на деревянном щите, зачерпнул стеклянной ложечкой белого кристаллического порошка и, медленно вытрусив этот порошок в сосуд с кислотой, снова полез ложечкой в банку. Росляков, знакомый с основами химии и уже понявший, что происходит нечто крайне опасное, ещё плотнее прижался спиной к стене, зажмурил глаза.
    – Смотри, я небольшими порциями добавляю в кислоту глицерин, – комментировал Савельев. – Происходит процесс его азотирования или нитрирования, называй, как хочешь. Сверху мензурки слоем формируется живой нитроглицерин, вещество огромной разрушительной силы. Вместо глицерина можно в принципе использовать любую дрянь, что попадется под руку. Скажем, сахар, зерно пшеницы, опилки или свиное сало. Ты любишь сало?
    – Люблю, – сказал Росляков, не подумав.
    – Тогда в следующий раз мы станем нитрировать сало, – пообещал Савельев. – Вот он нитроглицерин, вот он. Видишь?
    – Вижу, – ответил Росляков, борясь с желанием прикрыть закрытые глаза ещё и ладонями.
    – Теперь я помешиваю эту смесь, очень медленно и осторожно, – говорил из темноты Савельев. – Вот так, ложечкой. Теперь мы переносим нашу мензурку в банку с холодной водой, эта среда теплее, чем ледяная ванна. И что мы теперь видим? Что?
    Росляков не видел ничего. Он стоял возле стены на немых ногах, чувствуя, спина как вспотела под тонким свитером и сорочкой. Язык сделался сухим и шершавым. «Одно неверное движение – и все. Что испытывает человек, разлетаясь на мелкие части? Интересно, это очень больно? Или не очень? Бах – и ты уже на уровне элементарных частиц», – мысли, беспокойные и сумбурные, метались в голове.
    – А происходит вот что, – отвечал на свой вопрос Савельев. – Нитроглицерин выпадает в осадок, оседает на дно. Кислоту я сливаю на лед, она смешается с талой водой и уйдет в канализацию. А нитроглицерин извлекаю ложечкой из мензурки, кладу в баночку с содой, чтобы нейтрализовать кислотные остатки. Вот, сода гасит кислоту, процесс очистки завершен.
    Росляков мысленно осенил себя крестным знамением, открыл глаза и стал наблюдать, как Савельев ложкой извлекает нитроглицерин из баночки с содой, пальцем прижимает к нему лакмусовую бумажку. Промокнув ладонью влажный лоб, немного пришедший в себя Росляков, перевел дух. Савельев, поместил нитроглицерин в плоскую склянку, закрыл сверху стеклянной крышечкой и обернулся.
    – Какой-то ты бледный, Петя? С тобой все в порядке?
    – Разумеется, – Росляков улыбнулся жалкой улыбкой кролика. – Разумеется, все в порядке. Это само собой.
    – Не волнуйся за свою жизнь, я выполняю эту процедуру примерно двадцать раз в день, и рука набита, не дрожит, – Савельев присел на табурет возле ванной. – Все, операция закончена.
    – Взрывчатка готова?
    – Нет, готов нитроглицерин, который мы должны соединить со стабилизирующим агентом, – Савельев вытянул ноги. – Видишь ли, я не могу за несколько дней или часов научить тебя тому, чему сам учился всю жизнь. Но кое-что, некоторые важные вещи ты поймешь. Когда мы соединим нитроглицерин со стабилизирующими веществами, будет готов мощный первоклассный динамит. Формула в весовом соотношении примерно такая. Тридцать процентов веса – нитроглицерин. Тридцать процентов – нитрат калия, проще говоря, селитра. И сорок процентов древесные опилки. И все – большой привет господину Нобелю. Но мы добавим в нашу смесь немного мела или карбоната кальция и немного вазелина, для лучшей вязкости. Это я сам сделаю. Горячее блюдо готово.
    – Может, тогда пойдемте на кухню? – Росляков, радуясь тому, что опасный урок, наконец, подошел к концу, пошевелил занемевшими от долгого стояния на месте ногами. – А то тут душно и курить хочется.
    – Пойдем, – Савельев поднялся с табуретки. – В следующий раз я научу тебя изготавливать детонаторы и запальные капсюли. Это уж совсем простой процесс. Ты на лету схватишь.
    – Хорошо, но только в следующий раз.
    Росляков на непослушных ногах уже выскочил из ванной комнаты в коридор.

*   *   *   *

    Предпоследнюю неделю уходящей зимы следователь областной прокуратуры Владимир Зыков трудился не покладая рук. А двадцать пятого февраля Зыкова вызывал к себе прокурор, заместитель начальника следственного управления Елисеев. На этот раз к начальству предстояло отправиться не с пустыми руками. Три дня назад Зыков получил заключение комплексной криминалистической и судебно-медицинской экспертизы, назначенной им три недели назад. Перед экспертами следователь поставил только один вопрос: являются ли голень и бедро, найденные рабочими кирпичного завода рядом с устьем реки Лопасня, фрагментами тела гражданина Овечкина.
    Получив из рук курьера заключение экспертов, Зыков вышел в коридор, вежливо попросил вызванных для беседы людей подождать, пока он освободится. Заперевшись на ключ, Зыков принялся за чтение. «20 декабря прошлого года в лабораторию судебно-медицинских экспертиз в связи с постановлением следователя московской областной прокуратуры юриста третьего класса Зыкова от 14 января сего года о назначении комплексной экспертизы поступили: 1) Две выпиленных части бедра и голени трупа неизвестного мужчины. 2) Рентгеновский снимок сложного вколоченного перелома голени гражданина Овечкина А.В., сделанный в травматологическом пункте центрального округа в мае позапрошлого года. На разрешение экспертизы поставлен вопрос… Комплексная криминалистическая и судебно-медицинская экспертиза проведены экспертом-криминалистом Панкратовым и судебно-медицинским экспертом Сачковым.
    Предварительные сведения: 24 декабря прошлого года рабочие кирпичного завода, возвращающиеся в поселок со смены, обратили внимание на лежащий в снегу сверток, который обнюхивали одичавшие собаки. Сверток, от которого исходил гнилостный запах, был обернут в пропитанную засохшей кровью плотную почтовую бумагу и перевязан веревкой. Рабочие сообщили о своей находке в поселковое отделение милиции. Следователь областной прокуратуры Зыков вместе с врачом произвели осмотр свертка в присутствии понятых. В свертке обнаружены две части трупа мужчины – бедро и голень правой ноги…
    Осмотр и исследования: Поступившие на исследования кости имеют форму колец диаметром… Бедро с обеих сторон имеет гладкую распиленную торцевую поверхность. Голень в месте расчленения также имеет гладкую поверхность. Исследуемым костям дано условное обозначение: бедро – объект номер один и голень – объект номер два. На исследуемых поверхностях объектов выявлены не ярко выраженные бороздки и валики, глубиной 0.1 см, которые являются следами распиловки трупа, скорее всего ножовкой по металлу или другим пилящим предметом, либо затупленным колюще-режущем предметом. Эти следы рассматривались под микроскопом в косопадающем свете.
    В результате сравнения следов распиловки на бедре и голени установлено, что распиловка выполнена одним и тем же предметом. Осмотром объекта номер один установлено, что для идентификации он не пригоден. В этой связи исследованию подвергся объект номер два, пригодный для идентификации. Осмотром в рентгеновских лучах установлено, что на объекте номер два в области голени имеется отчетливо выраженный след сложного вколоченного перелома. Костная опухоль выражена ярко, размером…
    Выводы: В результате сопоставлении поступивших на экспертизу рентгеновских снимков перелома голени гражданина Овечкина и снимков под сравнительным микроскопом объекта номер два было установлено: поступившая на экспертизу голень является фрагментом трупа Овечкина». Вот так, коротко и ясно. Невероятно, фантастика, сон на яву. Все смелые ожидания сбылись, личность убитого установлена по какой-то жалкой, обглоданной дикими собаками голени. Ай да эксперт Сачков, светлая голова, навел на путь истинный. Вот она, радуга в черном от туч небе. Зыков перечитал заключение экспертов и, оставив бумаги в несгораемом сейфе, как часто бывало в минуты раздумий, вытащил из папки чистый лист бумаги, принялся рисовать на нем геометрические фигуры. Новый план розыскных мероприятий был готов уже через сорок минут.

*   *   *   *

    Как всегда хмурый заместитель начальника следственного управления прокурор Елисеев выслушал доклад Зыкова молча, не перебивая подчиненного ни вопросами, ни риторическими замечаниями.
    – Везет тебе, сынок, – Елисеев стряхнул с лацкана темного цивильного пиджака седой волос. – Не часто такое бывает, чтобы по фрагменту тела личность установить. Но поздравлять пока не буду, надо развить успех. Преступников сейчас можно тепленькими прихватить. Рассказывай, что ещё накопал.
    – Кое-какие зацепки есть, – Зыков никогда не забывал о том, что человека, а тем более следователя прокуратуры, украшает скромность. – Вообще-то дело оказалось куда сложнее, чем я предполагал с самого начала. Думал, достаточно установить личность убитого, а там само пойдет, по накатанной.
    – Не прибедняйся, – мрачный прокурор позволил себе некое подобие улыбки.
    Вдохновленный скрытой похвалой, Зыков, сверяясь с записями в блокноте, коротко пересказал план розыскных мероприятий, а затем изложил свое видение дела.
    Этот Овечкин крутился среди людей, которые убивают по единственной причине: из-за денег. С санкции Зыкова сделали обыск в обществе с ограниченной ответственностью «Прогресс», куда Овечкин устроился за два месяца до своей гибели, произвели выемку и изъятие на ответственное хранение их документов. Если рассуждать по науке – все правильно, только вряд ли далеко продвинешься в этом направлении. Ни в одной бумаге не записаны имена убийц, а исследования финансово-хозяйственной деятельности этой фирмы – дело долгое, и вообще – пустой номер.
    Странностей в этом деле много, слишком много, выше крыши – вот сколько странностей, и трудно их объяснить одними лишь совпадениями, стечением неких обстоятельств. Последними, кто видел Овечкина живым, оказались пассажиры микроавтобуса, доставившего гостей конференции до Москвы. Этих посторонних, не знакомых друг с другом людей свел случай. А вот дальше начались вещи отнюдь не обычные, не рядовые. Водитель автобуса Лысенков буквально через день после поездки в Москву заживо сгорел в своем доме. Вскрытие показало, что водитель был пьян, в помещении хранил канистры с бензином. С Лысенковым вроде бы все ясно. Но уже через несколько дней в своем загородном гараже убит хозяин агрообъединения «Вымпел» Рыбаков. Перед смертью Рыбакова пытали, изощренная жестокость этого убийства поразила даже медицинских экспертов, проводивших вскрытие трупа.
    Но на этом странности не закончились. Певец из загородного ресторана Виталий Семенович Головченко, вызванный в прокуратуру для дачи показаний, в день получения повестки исчез из своего дома. Не просто надел ботинки и ушел в неизвестном направлении, нет. Перед своим уходом Головченко успел много чего наворочать. Ударил тяжелым предметом по затылку собственную тещу Клавдию Петровну Авдееву, а затем опасной бритвой перерезал ей горло.
    – Я был на месте происшествия, – сказал Зыков. – Теща Головченко, женщина крупной комплекции, плавала в луже собственной крови. Соседи рассказывали, что Клавдия Петровна не ладила с зятем, укоряла его за то, что тот поет в ресторане.
    – Моя теща укоряет меня за то, что я работаю в прокуратуре, но её горло до сих пор цело, – пошутил Елисеев.
    Зыков усмехнулся черной шутке начальника и продолжал рассказ. Возможно, Головченко испугался вызова в прокуратуру. Но опять же, при чем здесь теща? А может, вызов в прокуратуру вообще не имеет никакого отношения к смерти Клавдии Петровны. Надо разбираться.
    – А пока вот, я подготовил, – Зыков вытащил из папки и протянул прокурору бумажку, тот пробежал глазами машинописные строчки.
    «Постановление об объявлении в розыск обвиняемого. Заместитель начальника следственного управления прокуратуры Московской области прокурор Елисеев, рассмотрев материалы уголовного дела по обвинению Головченко Виталия Семеновича в преступлении, предусмотренном ч. 2 ст. 105 УК Российской Федерации, установил… Постановил: объявить в розыск Головченко Виталия Семеновича, уроженца поселка Мамонтовка Калужской области, русского, образованием десять классов, ранее не судимого, женатого, проживающего… По имеющимся сведениям Головченко может находиться: 1) У дальнего родственника Соколова Петра Никифоровича, проживающего в городе Череповце по адресу…; 2) У бывшей сожительницы Абраменковой Анны Кирилловны, проживающей в Москве по адресу… 3) У своей родной сестры Головченко Лидии Семеновны, проживающей в Калуге по адресу…
    Признаки внешности Головченко следующие: рост средний, телосложение нормального, склонен к полноте, грудь широкая, круглолицый, волосы русые, лоб средней высоты, широкий, брови короткие прямые, нос средней длины, широкий, прямой, губы полные, подбородок средний, круглый… Говорит приятным баритоном. Броские приметы разыскиваемого: на груди имеется татуировка в форме якоря, выполненная красителем синего цвета, темное родимое пятно диаметром два сантиметра на левом плече. В качестве меры пресечения в отношении обвиняемого Головченко по его обнаружении применить заключение под стражу в соответствии с прилагаемым постановлением. Фотокарточки Головченко прилагаются. Заместитель начальника следственного управления прокуратуры Московской области, прокурор Елисеев».
    Справку о личности разыскиваемого прокурор читать не стал, подписал и вернул постановление об объявлении Головченко в федеральный розыск. Ясно, Головченко долго скрываться не сможет, неделя-другая и певуна найдут. Где-то, в Москве или в Череповце, он должен всплыть. Зыков вслух повторил свою мысль: с пассажирами того самого автобуса случается что-то страшное. Не исключено, что все эти трагические происшествия как-то связаны между собой. На сегодняшний день следствие располагает одним единственным свидетелем, корреспондент столичной газеты Росляков вышел из автобуса вместе с Овечкиным. Другой свидетель, также добиравшийся в этой компании до Москвы, Борис Ильич Мосоловский в настоящее время находится в служебной командировке в Турции, оптом закупает там синтетические краски. Чтобы его допросить, придется ждать ещё неделю до возвращения Мосоловского.
    Этот Росляков с виду простоватый парень на самом деле просто косит под дурачка. Мало того, что он лично знал всех действующих лиц этой истории. Каким-то чудом он оказался возле загородного дома Рыбакова именно в то самое время, когда того замучили неизвестные убийцы. Опять совпадение? Росляков объясняет свое появление тем, что получил редакционное задание подготовить интервью с Рыбаковым. Зыков связался с непосредственным начальником Рослякова Крошкиным, выяснил, что действительно корреспондент такое задание получал, но должен был встречаться с Рыбаковым не в субботу, а в понедельник. Начальник характеризует Рослякова, как человека неорганизованного, склонного ко лжи, в последнее время остывшего к работе, занятого какими-то личными проблемами, ко всем своим прелестям ещё и выпивающего.
    Зыков уже вызывал Рослякова в прокуратуру для дачи показаний, но правды от корреспондента не добился. Росляков утверждает, что вышел из автобуса вместе с Овечкиным. Дальше их дороги разошлись. Корреспондент отправился к себе домой, а покойный Овечкин поехал на метро неизвестно куда. Зыков, разумеется, проверил эти показания. Ложь, чистая ложь. Соседка Рослякова по площадке по предъявленным фотографиям вспомнила Овечкина, который выходил из квартиры Рослякова, запирая за собой дверь, а потом возвращался обратно, и с которым она дважды спускалась вниз в лифте. Пока беседы с Росляковым носили неофициальный характер, но теперь Зыков решил провести официальный допрос свидетеля, предупредив Рослякова об уголовной ответственности за дачку ложных показаний.
    Да, корреспондент врет, темнит, изворачивается, тем не менее, этот молодой ещё парень совсем не похож на человека с холодной рыбьей кровью, способного убить, расчленить и разбросать в разных концах области куски своей жертвы. У Рослякова, это видно с первого взгляда, кишка тонка для таких дел. Но он запросто мог расправиться с Овечкиным чужими руками. Не исключена, хоть и маловероятна, бытовая основа преступления, все как обычно, поспорили люди, кому достанется последний глоток водки, слово за слово, Овечкин за нож, Росляков за молоток. Тут уж, кто окажется быстрее. Как водится, победила молодость. А дальше Росляков испугался, а когда отошел от испуга, стал решать вопрос: как избавиться от трупа? И журналист нанял опытного помощника.
    Зыков ещё раз подчеркнул, что эта версия не основная, второстепенная, но перечеркивать её сходу нельзя хотя бы потому, что серьезных мотивов для убийства Овечкина Росляков не имел, мало того, до той самой областной конференции эти люди знакомы друг с другом не были, вообще никогда не встречались.
    О самом Овечкине удалось собрать не так уж много материала. Друзей он не имел. Из увлечений – преферанс, раз в неделю собиралась постоянная компания, но около года назад один из партнеров умер от рака желудка, у другого возникли какие-то семейные проблемы, короче, все развалилось. Два года назад, после развода с женой, Овечкин какое-то время жил у своего дальнего родственника в Подмосковье. Работал на разных должностях в московских коммерческих фирмах, жил небогато, видимо, испытывал финансовые затруднения, недавно продал трехгодовалую «Волгу».
    Овечкин поддерживал отношения с одной женщиной, некой Ситниковой, москвичкой, преподавателем французского языка, даже собирался жениться, но полгода назад порвал с ней без всяких причин. Ситникову удалось разыскать. Оказалось, на днях её посещали мужчины, каждый из которых интересовался её бывшим сожителем. Один из мужчин представился сотрудником фирмы, где работал Овечкин, другой сказал, что он из московского ГУВД, предъявлял милицейские удостоверение. Но оказалось, что в ГУВД никогда Овечкиным не занимались, а с работы своего человека тоже не присылали. Кто эти люди, посетившие Ситникову? Пока неизвестно. На всякий случай Ситниковой показали фотографии Рослякова. Но она уверено утверждает, что Росляков совсем не похож ни на лжемилиционера, ни на лжесослуживеца. Те значительно старше.
    Обыск на квартире корреспондента проводить пока преждевременно. И что там искать? Ту ножовку, которой расчленили труп Овечкина, личные вещи убитого? Вряд ли Росляков настолько глуп или настолько жаден, чтобы оставить такие улики себе на память. Однако поставить служебный и домашний телефоны Рослякова на прослушивание совершенно необходимо.
    – И это постановление ты уже подготовил? – прокурор опередил просьбу Зыкова.
    Тот молча вытащил из папки бумагу, передал её Елисееву, получил назад уже с подписью прокурора.
    – Убийство Рыбакова тоже ты ведешь? – Елисеев разрешил Зыкову закурить. – Что по этому делу доложишь?
    Наскоро затянувшись сигаретой, Зыков сказал, что смерть председателя акционерного общества «Вымпел» явилась полной неожиданностью не только для близких Рыбакова, его жены и дочери, но и для сослуживцев. Человек никогда не пользовался услугами охранников, не получал угроз в письменном виде или по телефону. Любовницы, кроме секретарши, не имел. Но секретарша, конечно же, не в счет, ей по штату положено с Рыбаковым… Долгов он тоже не делал, и сам, такова уж прижимистая крестьянская натура, значительными суммами никого не сужал. Версия разбойного нападения отпадает. В гараже Рыбакова стоял импортный внедорожник, совершенно новый, муха не сидела, но машину не тронули. А все же человека убили… За что? Если найти ответ на этот вопрос, найдется и убийца. Логично? Абсолютно логично. В настоящее время сотрудники УЭП проводят проверку «Вымпела», может, чего нароют. Прокурор улыбался каким-то своим мыслям.
    – УЭП закончит проверку и тогда, разумеется, взойдет солнце правды, – сказал он.
    Зыков не понял, шутит Елисеев или говорит всерьез, но на всякий случай улыбнулся.
    – Мне кажется, убийства Овечкина и Рыбакова, связаны между собой, – закончил Зыков. – Пока все догадки почти бездоказательны, на уровне эмоций, но будут и доказательства. Возможно, придется объединить два этих дела в одно.
    Дослушал длинный монолог, Елисеев вдруг спросил совсем о другом:
    – А тебе, Володя, не кажется, что это дело выше твоей головы?
    – Если быть честным, а начальству врать не положено, то кажется. Я ведь провинциал, в Москве ещё не обтерся. И опыта мало.
    – Тогда работай, – Елисеев встал из-за стола и пожал Зыкову руку. – Провинциалы, а я тоже не московский, изначально нацелены на победу. Мне не нравятся самонадеянные люди, а ты доведешь все до конца. И не скромничай, дело раскручивается хорошо, быстро раскручивается. Даже не ожидал от тебя такой прыти. И дальше так действуй. С моей стороны можешь рассчитывать на любую помощь.
    От души поблагодарив прокурора и закрыв за собой дверь, Зыков неторопливо зашагал к своему кабинету, у двери которого, вызванный к следователю два часа назад и уже уставший волноваться, вертелся на стуле, томился душой Росляков.

*   *   *   *

    – А откуда я знаю, что вы друг Овечкина?
    Глаза заместителя заведующего складом Эдуарда Максимовича Краско сквозь прозрачные стекла очков смотрели на мир насторожено и даже подозрительно.
    С разогретого солнцем жестяного козырька склада, вытянутого вдоль железнодорожной платформы, лилась талая вода, капли разлетались по сторонам сверкающими брызгами. Ареринцев лишь пожал плечами, мол, это дело ваше, хотите верьте, хотите нет. Краско в раздумье поправил косо сидящий на голове берет, застегнул и расстегнул верхнюю пуговицу темного давно не знавшего стирки рабочего халата, висевшего на щуплом хозяине, как на вешалке. Сняв с кончика носа очки, он вытащил из кармана носовой платок, тщательно протер стела.
    – А вдруг вы из милиции?
    Краско, видимо, желая услышать отрицательный ответ, склонил на бок голову и прищурился.
    – Уверяю вас, я не из милиции, – покачал головой Аверинцев. – Я частное лицо.
    – Лишь сегодня утром, когда вы позвонили мне по телефону, я узнал о вашем существовании. От Овечкина я о вас ничего не слышал.
    – Я все вам объясню, но только разговаривать здесь, – Аверинцев окинул взглядом железнодорожную ветку, платформу и группу грузчиков, куривших вдалеке под козырьком склада, – разговаривать здесь неудобно. Может, пройдем в помещение?
    – Хорошо.
    Краско резко повернулся на сто восемьдесят градусов, и, быстро перебирая короткими ногами, зашагал вдоль блестящей на солнце платформы, свернул направо, юркнул в проделанную в воротах склада чуть приоткрытую дверь, исчез в полумраке. Прибавивший шага, едва не сбившийся на бег, Аверинцев смог догнать прыткого кладовщика где-то в ущелье между уходящими в темноту, к самому потолку, штабелями упаковок со стиральным порошком и чистящими средствами. Боясь потерять Краско из вида, Аверинцев поднажал, уже чувствуя легкую отдышку.
    Краско, заложив ещё несколько крутых и стремительных виражей, наконец, остановился перед обитой крашеным железом дверью, вынул из кармана огромную связку ключей и, мгновенно отыскав нужный ключ, отпер замок. Первым войдя в крошечное помещение с маленьким, как крепостная бойница, зарешеченным окошком, он зажег верхний свет. Свисающая с потолка на длинном шнуре лампочка в конусообразном отражателе залила кабинетик нестерпимо ярким светом. Аверинцев, зайдя следом, потоптался возле двух колченогих стульев для посетителей, выбирая более устойчивый. Краско, мгновенно устроившийся за крошечным, похожим на школьную парту письменным столом, уже трепетно дышал на безупречно чистые стекла очков, собираясь ещё раз отполировать их носовым платком.
    – По телефону вы сказали, есть серьезный разговор, сказали, что вы друг Овечкина, – Краско сложил перед лицом ладони, будто сей же момент собирался впасть в молитвенный экстаз. – Вы сказали…
    – Я помню все, что сказал, – не вставая с места, Аверинцев расстегнул куртку. – Насколько я знаю, вы единственный друг Овечкина.
    – Да, старый друг. С Толиком что-то случилось?
    – Ваш друг трагически погиб почти полтора месяца назад. Сам он решил свести счеты с жизнью или его убили, мне точно не известно.
    – Что вы хотите от меня?
    Казалось, Краско не удивился неожиданному сообщению, только промокнул платком вдруг вспотевшую лысину.
    – Хочу, чтобы вы рассказали мне о вашей последней встрече с Овечкиным, о том разговоре, который между вами состоялся.
    – А я не хочу ни о чем с вами разговаривать. Я даже не знаю, кто вы, даже не знаю, как вас зовут. Поэтому уходите и не возвращайтесь.
    – Как скажете, – покладисто согласился Аверинцев. – Я уйду. Сейчас же уйду, только покажу вам кое-что.
    Аверинцев быстро вытащил из внутреннего кармана и веером разложил на столе несколько цветных фотографий. Краско лишь сглотнул слюну и уставился на снимки гипнотическим взглядом. Человек, одетый в залитую кровью сорочку лежит в ванне, задрав вверх ноги. Крупно лицо Овечкина, голубого уже не человеческого цвета, одутловатое, глаза закрыты, изо рта далеко высунулся отечный фиолетовый язык. Снимок в профиль: спутанные, вставшие дыбом волосы, щека, покрытая темной коркой засохшей крови, черное отверстие в виске. Снимок шеи и лица снизу: замысловатые разводы крови на шеи и подбородке, виден кончик синего языка…
    – Уберите это, – Краско поморщился, уголки рта поползли вниз, он отвел глаза в сторону, собрал во рту слюну и сплюнул на кафельный давно не мытый пол. – Мне сейчас плохо станет.
    Аверинцев неторопливо одна за другой собрал карточки, сложил их стопкой, перетасовал, словно колоду карт, но в карман не убрал, казалось, готовый снова разложить перед собеседником свой страшный пасьянс. Краско, борясь с подступившей к горлу тошнотой, вытащил из ящика стола мятный леденец, сунул под язык.
    – Теперь мне уходить? – Аверинцев продолжал тасовать фотографии.
    – Теперь подождите, – Краско, приходя в себя, тряхнул головой. – Я от природы человек впечатлительный. А тут такие снимки. Они сделаны явно не в день смерти Анатолия.
    – Снимки сделаны спустя пару недель после смерти Овечкина, – уточнил Аверинцев. – Труп все это время лежал в городской квартире, в тепле, недалеко от батареи центрального отопления, уже начал вонять и течь. Неважно он здесь выглядит, правда? Я тоже так думаю. Как говорят в таких случаях ваши коллеги кладовщики: вид не товарный.
    – Как это все случилось? – Краско языком перекатывал леденец во рту.
    – Ваш приятель пришел к одной женщине, с которой меня в прошлом связывали близкие отношения, – врал Аверинцев, продолжая тасовать фотографии. – Она, добрая душа, пустила. На следующее утро Овечкин дождался, пока моя подруга уйдет на работу, подумал-подумал и оставил женщине на память свой труп с дыркой в голове. Вам страшно на какие-то несчастные карточки смотреть, а представьте только, что женщиной было, когда она все это в натуре увидела. Глубокий обморок и травма головы. Три дня валерианкой её отпаивал, а потом голову лечил. По странному, совершенно необъяснимому стечению обстоятельств, люди, с которыми в последние дни своей жизни общался ваш друг, погибают один за другим. Понимаете? Вот и я ничего не понимаю, но хочу разобраться.
    – Вы думаете, опасность угрожает и мне?
    Краско выплюнул конфету и покосился на фотографии в руках Аверинцева.
    – Убежден в этом, – заметив этот взгляд, Аверинцев спрятал снимки в карман. – Опасность угрожает не одной вашей жизни, другие люди, например, близкая мне женщина, тоже оказались под ударом. Перед своей кончиной Овечкин ввязался в какую-то темную историю. Вот и надо выяснить, в какое дерьмо он влип. Если из моей затеи ничего не получится, за вашу жизнь я не ручаюсь. Так что, вы – лицо, заинтересованное в моем частном расследовании. То есть кровно заинтересованное, в прямом смысле слова. Вы любите жизнь?
    – Да, конечно, я люблю жизнь, – кивнул Краско. – Раньше я был большим человеком, я занимал важную должность в банке. У меня был свой кабинет, дощечка на двери, где золотыми буквами указали мое имя. Однажды подписал платежку, которую не следовало подписывать. В день я подписывал сотни платежек, я не мог контролировать каждую. Откуда деньги, куда, кому… И тем не менее… Тем не менее, я все потерял, сбережения, хорошую квартиру. Все из меня вытрясли, выдоили. И я снова стал маленьким человеком. Обратной дороги наверх уже нет и не будет. У меня изменился характер, я стал бояться вещей, о которых прежде всерьез не думал. Вы меня понимаете? Для таких, как я, нет дороги назад, к чистеньким людям в белых сорочках и костюмах за тысячу долларов. С моим образованием и опытом я смог бы работать министром финансов или председателем совета директоров крупного банка. А я оказался здесь, в этом вонючем складе. И то спасибо, что эта работа нашлась, что сюда устроился. Все равно этот склад лучше, чем дырка в башке, чем сырая могила. Я люблю жизнь.
    – Тогда рассказывайте. Овечкин погиб пятого декабря. Вы виделись с ним накануне? Рассказывайте все, что сочтете нужным.
    – Пятого декабря вы говорите? – Краско ощупал лицо кончиками пальцев. – Пятого… Лучше начать с другого. Раньше мы дружили с Овечкиным, ещё со школьных лет дружили. У нас была своя компания, пару раз в месяц собирались перекинуться в карты, но компания развалилась. Последние года полтора мы с Анатолием встречались редко. Где-то за две недели до своей смерти он позвонил мне по домашнему телефону, попросил встретиться с ним. У нас с женой небольшая двухкомнатная квартира на Речном вокзале. В тот день у меня был выходной, я пригласил Овечкина к себе. Он выглядел очень плохо, бледный, вообще на себя не похожий. И главное, весь какой-то взвинченный, нервный, изъясняется как-то сумбурно, перескакивает с одного на другое. Мы посидели немного, поговорили о том о сем, выпили по рюмке. Овечкин попросил у меня денег взаймы.
    Краско назвал такую сумму, что Аверинцев присвистнул.
    – А ваш друг хоть объяснил, для какой цели ему нужна крупная сумма?
    – Он ничего не объяснил, а я не стал спрашивать, ещё работая в банке, я отучился задавать вопросы, – Краско постучал ладонью по груди. – Ну откуда у меня такие деньги? И в прежние добрые времена я не имел такой наличности. А теперь, когда я еле перебиваюсь, нет, это просто смешно. Рано утром, ещё не рассвело, я ушел на работу. Жена потом рассказывала, что Овечкин все ходил по комнате из угла в угол и разговаривал сам с собой. Жена даже испугалась, подумала, совсем у человека с головой нелады. А он все повторял, все бормотал: «Ну, сколько все это будет продолжаться? Сколько можно? Сколько можно это терпеть?» Потом ушел.
    – Это была ваша последняя встреча?
    – Нет, последний раз я виделся с Анатолием за день до его гибели, третьего декабря. Он пришел сюда, на склад, и сидел на том же стуле, на котором сейчас сидите вы. Спросил, как у меня с деньгами. Я ответил, что все по-старому, хватает на самое необходимое, но ничего лишнего позволить не могу. Он даже не дослушал. Овечкин был слегка под градусом, не пьяный, но и не трезвый и опять взвинченный, не в себе. Неожиданно он попросил познакомить его с одним известным банкиром, с Балашовым. Не слышали о таком? Я хоть и ушел навсегда из того мира, но знакомства среди банкиров у меня остались, а с Балашовым мы не то чтобы приятели, но в свое время он хорошо ко мне относился. «Зачем тебе Балашов?» – спросил я. Овечкин ответил, что это вопрос жизни и смерти. Якобы у него есть нечто, что Балашова очень заинтересует, что тот должен купить за большие деньги. «Так фишка легла, – сказал он, – что я или умру или получу большую премию».
    – А что именно Овечкин хотел предложить вашему знакомому банкиру?
    – Я тоже спросил его об этом, но ответа не получил. Овечкин только ещё раз повторил, что Балашов заинтересуется его предложением, обязательно заинтересуется. В словах Овечкина я не услышал внутренней убежденности, казалось, он сам сильно сомневается в том, что говорит.
    – И что вы ответили?
    – Ответил, что Балашова может сейчас вообще не оказаться в Москве, он занятой человек, много ездит по миру. Если уж назначать встречу, то после праздников. Но Овечкин настаивал, он сказал, что времени у него не осталось, мол, если я не желаю его смерти, то обязательно помогу, а без меня ему вообще не выкрутиться. Вообще-то я к его словам серьезно не отнесся. Анатолий любил приврать, сгустить краски, это в его натуре. Я сказал, ладно, мол, не раскисай, ведь ты человек, ты мужчина.
    – И что он ответил?
    – Ответил, что давно переступил ту грань, за которой человек перестает быть человеком. Самобичевание. Это на него не похоже. Анатолий никогда не отягощал голову самокритичными мыслями. Видно, и вправду его обстоятельства довели до самого края, до ручки довели. Я открыл записную книжку, снял телефонную трубку и набрал прямой номер Балашова. На следующий день они встретились, но, как я понимаю, сделка сорвалась. Видимо, Балашова не заинтересовал товар, что предложил Овечкин. М-да, Анатолий погиб… Последние волосы, – Краско бережно погладил лысину, – не на голове, разумеется, на других местах дыбом встали. Он тоже, как и я, любил жизнь.
    – Запишите мне телефоны этого банкира Балашова.
    Краско вытащил из ящика стола записную книжку, перевернул несколько страниц и на отрывном листочке записал номер рабочего и мобильного телефона Балашова, передал бумажку Аверинцеву.
    – Вот, пожалуйста. Первый номер это приемная Балашова. Туда лучше не звонить, вас, постороннего человека, вряд ли соединят с такой шишкой. А вот второй номер – это сотовый. По нему Балашова можно поймать запросто.
    – У Овечкина в последнее время была постоянная женщина?
    – Была одна, ну, не то чтобы любовница, так, подружка, – Краско выразительно поморщился, передавая этим движением лица, если не брезгливое, то уж точно пренебрежительное отношение к подружке Овечкина. – Они встречались, время от времени. Ничего серьезного.
    – Ее фамилия Ситникова?
    – Нет, что вы, – Краско аж руками всплеснул. – Ситникову я знаю, интеллигентная женщина, знает языки, хорошая хозяйка. А у этой бабенки фамилия под стать её внешности, то ли Клячкина, то ли Грачкина, то ли Пачкина. Что-то из этой оперы. Продавщица то ли из какой-то палатки, то ли из низкопробной забегаловки. К концу жизни у Анатолия совсем испортился вкус на женщин. Или с деньгами стало совсем плохо. Одно из двух. Сейчас дам её телефон, я его записывал. Анатолий сказал, что у этой Клячкиной его можно найти.
    Краско перевернул ещё несколько листков записной книжки, на новом листке записал ещё один телефон.
    – Точно, её фамилия Клячкина, – усмехаясь, он передал бумажку Аверинцеву. – Вера Антоновна. Вот память… Кажется, знойная женщина. Впрочем, я её видел только один раз и то мельком. Вас не интересуют знойные женщины?
    – Меня, как вы заметили, сейчас интересуют другие вещи.
    – Скажите, я чем-то вам помог?
    – Очень помогли, – Аверинцев спрятал бумажки в карман. – Просто очень.

*   *   *   *

    Вера Антоновна Клячкина оказалась вовсе не знойной женщиной, напротив, человеком весьма худосочным, даже болезненным. Лицо вытянутое, состоящее из одних острых углов, прозрачное, словно у голодного привидения. Из просторных рукавов истончавшегося от старости домашнего халата тянулись тонкие руки. Не удивившись появлению незнакомого мужчины, вообще не выразив никаких эмоций, она пригласила Аверинцева на кухню, не прибранную, заваленную грязной посудой, тесную и узкую, как школьный пенал. Сев напротив гостя, и положив локти на стол, подперла ладонями подбородок и стала разглядывать календарик, пришпиленный конторскими кнопками к голой стене.
    – Через три дня к врачу идти больничный закрывать, – подытожила свои наблюдения Клячкина и, снова уставившись в календарь, принялась за новые подсчеты. – Третью неделю на больничном, сильно простыла. Вернее, врач говорит, что я простыла. Но я ему не верю. Все врачи врут. Или диагноз не могут поставить или врут для красного словца, чтобы больного успокоить. Я не верю врачам.
    – Так что же говорят врачи?
    – Ничего не говорят: вам надо на обследование ложиться. Может, и вправду в больницу лечь? За последние полгода я сильно сдала, похудела вдвое. Не успеваю один больничный закрыть, а уже другой открывать нужно. По телефону вы сказали, что ваша фамилия Комаров.
    – Совершенно верно, Комаров, – сказал Аверинцев.
    – Странно, Анатолий вас никогда не поминал.
    – Мы старые школьные приятели: Овечкин, Краско… Одна компания.
    – А, вот как, – упоминание фамилии Краско успокоило Клячкину.
    Аверинцев, добираясь сюда, на далекую московскую окраину, подыскивал убедительный повод для своего визита к незнакомой женщине, но так ничего путного и не придумал. Теперь, осмотревшись по сторонам, он знал, с чего начать. Аверинцев запустил руку в карман пиджака, достал бумажник и, послюнявив кончики пальцев, покопался в его содержимом. Выложил на стол несколько крупных купюр, он придвинул деньги к хозяйке дома, проявившей, наконец, некоторые признаки оживления. Клячкина облизала бесцветные губы, спрятала под столом руки и широко распахнутыми глазами уставилась на деньги. Показалось даже, её бледное лицо наливается человеческими красками. Аверинцев, сделав вид, что не замечает удивленный взгляд Клячкиной, спрятал бумажник в кармане.
    – Ваш и мой друг Толя Овечкин просил меня позаботиться о вас, если с ним что-то случиться.
    – И эти деньги вроде как от него? Надо же, какая забота.
    – А вам не интересно узнать, что именно с ним случилось?
    – Почему не интересно? Очень даже интересно. С ним всю дорогу что-то случалось. Что на этот раз? Посадили?
    – Нет, на этот раз он умер. Погиб. Трагически. Обстоятельства мне самому не известны. Но, кажется, Анатолий предчувствовал свою смерть.
    – Не один он свою смерть предчувствовал, – в уголках глаз Клячкиной блеснула мелкие злые слезы. – К этому все шло, этим должно было кончиться. Только трагической гибелью и ничем иным.
    – Овечкин просил передать вам эти деньги.
    – Сколько тут?
    Клячкина вытерла костяшками пальцев глаза, взяла деньги со стола, быстро их сосчитала и положила на прежнее место.
    – Я устала от него, – голос Клячкиной дрогнул. – Так устала, если бы вы только знали… Я познакомилась с ним около года назад, думала, поженимся, станем жить, как люди. Нет, мысль о женитьбе ему и в голову не приходила. Он рассматривал меня, как временную сожительницу, а мою квартиру, как ночлежку. Переночевал, на утро ушел, а когда вернется, когда придет в следующий раз – кто его знает. Сперва я его ждала, бывало, не спала ночи. А потом стала уставать от этого ожидания. Мне все надоело. Я так и знала: однажды он уйдет и больше уже никогда не вернется обратно. Так и случилось. Его убили?
    – А почему вы так решили?
    – Потому что в августе прошлого года он проиграл в карты вагон денег, не смог расплатиться и совсем потерял голову. Какому-то едва знакомому человеку по фамилии Губин проиграл целое состояние. Анатолий написал Губину долговою расписку. Продал свою «Волгу», заложил в ломбарде, но потом так и не выкупил мои золотые цепочки, браслеты, два кольца с камнями. И все равно так и не смог полностью вернуть долг, этих денег не хватило, а уже шли проценты и проценты на проценты. Но все ещё можно было исправить. С Губиным договориться, отдать ему те деньги, что были, остальное вернуть позже. Но Овечкин, его надо знать, он выбрал другой путь. Он решил отыграться, и снова остался с голой задницей. Все, что выручил за автомобиль, за мои драгоценности, все спустил. Дурак, какой дурак… А Губин, он профессиональный катала, с ним в карты садиться, все равно, что в сортир деньги спускать. Карточные долги просто, так за здорово живешь, не списывают. Он совсем растерялся, не знал, за что схватиться. Просил у Губина отсрочки, но тот ответил, что и так долго ждал, терпению приходит конец.
    – Насколько я знаю, Анатолий не тот человек, чтобы сидеть сиднем и ждать самого худшего. Наверняка он пробовал что-то предпринять, как-то поправить ситуацию…
    – Да, он пробовал все исправить, – Клячкина, кажется, готовая расплакаться, вытерла нос кухонным полотенцем. – Он пробовал… Однажды, прошлой осенью, Анатолий заявляется сюда и прямо с порога объявляет: нам нужно срочно продать твою квартиру. Представляете? А мне что, оформлять себе прописку на Казанском вокзале, на чердаке или в канализационном люке? Где мне-то жить? Об этом Овечкин даже не подумал. Разумеется, я ответила, что этот фокус у него не получится. Пусть поищет другую дуру. Наверное, я и заболела из-за него.
    – И чем кончилось это дело с карточным долгом?
    – Сами говорите, что Анатолий погиб. Еще с осени Овечкин понял, что не сможет расплатиться и начал бегать от Губина. Сперва просто не подходил к телефону или просил меня отвечать, что его нет. Потом стал приходить сюда все реже и реже, ночевал по знакомым. Однажды он пришел в хорошем настроении, снял трубку и сам позвонил этому Губину. Анатолий как раз устроился на хорошую работу, и ему пообещали дать денег в долг, что-то вроде беспроцентной ссуды. Так вот, он позвонил Губину и сказал, что дела его поправляются, что он сможет рассчитаться через месяц, от силы через два месяца. Но разговора не получилось. Губин ответил, что перестал надеяться на возвращение долга. Поэтому он продал долг Анатолия за тридцать процентов его цены. И теперь Овечкину предстоит объясняться насчет денег не с ним, не с Губиным, а совсем с другими людьми. «Какими ещё людьми? – спросил Овечкин. – Я должен деньги тебе, не каким-то людям?» Губин ответил, мол, теперь ты мне ничего не должен и повесил трубку.
    – Думаете, его убили за карточные долги?
    Клячкина пригладила рукой растрепанные волосы.
    – А иначе за что? В середине ноября сюда ко мне заявились три мордоворота и объявили, что будут ждать здесь хоть целый месяц Овечкина, пока тот не объявится. Я сидела на очередном больничном, плохо себя чувствовала, еле ноги передвигала, а тут три этих лба расселись посередине комнаты, вылупились в телевизор. Представляете?
    – Представляю, – кивнул Аверинцев. – А вы не пробовали обратиться, скажем, в милицию?
    – Шутите? – Клячкина посмотрела на него, как на ненормального. – Может, вы заметили, что моя квартира на седьмом этаже. Высоко падать. Да если бы я посмела пикнуть, просто пикнуть, то сегодня имела первую группу инвалидности. Это в лучшем случае.
    – Так они у вас месяц и гостили?
    – Слава Богу, не месяц, всего четыре дня. Они с кем-то поговорили по телефону, видимо, со своим работодателем, и ушли. Их шеф, видимо, понял, что напрасно перекупил долг Овечкина. Ничего он не получит, кроме головной боли. Перед уходом эти ребята заявили, что Овечкину бегать от них осталось совсем не долго, они, мол, знают, где его лежбище. Анатолий часто оставался ночевать у своего дальнего родственника, где-то в Подмосковье. А потом вы знаете, что случилось… Толю нашли и убили.
    – А вы не знаете, как найти родственника Овечкина из Подмосковья?
    – Не знаю. Этот родственник Анатолию дядей доводился или двоюродным дядей. Или вовсе не дядей, не знаю точно. Помню только, что фамилия у дяди какая-то чудная. То ли Твердолобов, то ли Твердоногов. Что-то такое.
    – Значит, вы не виделись с Овечкиным ещё с осени?
    – Нет, с зимы. Он пришел сюда в самом начале декабря, второго числа или третьего. Забежал на полчаса, переоделся, переложил из кейса в свою старую спортивную сумку какие-то вещи, не видела, что именно, и ушел с этой сумкой. Кейс оставил.
    – Так ничего и не объяснил?
    – Он выглядел усталым, лицо серое, какое-то совсем чужое. Я тогда почему-то подумала, что мы видимся в последний раз. Бывают такие мысли, как вспышки молнии, как озарения. Я подумала, что больше его никогда не увижу. Так оно и вышло.
    – А вы не отдадите мне тот кейс, что оставил у вас Анатолий? Хотел бы сохранить какую-то вещицу на память о нем. Все-таки мы были дружны…
    Клячкина встала, ушла в комнату и через минуту вернулась на кухню с темно темным чемоданчиком. Промокнув тряпку в воде, она стерла пыль с крышки кейса, передала его Аверинцеву.
    – Заберите, он пустой. Только это вещь не Анатолия.
    – Все равно, я заберу, – Аверинцев положил чемоданчик на колени.
    – Скажите, как он погиб?
    – Одно знаю точно: все произошло быстро, он не мучался.
    Аверинцев, собираясь уходить, поднялся со стула.
    – Вот видите, и вы не хотите сказать правды.
    Клячкина прижала к костистому некрасивому лицу кухонное полотенце и вдруг заплакала в голос.